Русский ОШО портал
Rambler's Top100

Библиотека  > Рассказы > Никоc Казандзакиc. Книга "Я, грек Зорба".

 

        Поздним вечером мы молча сидели около жаровни. Я вновь ощущал, какое счастье могут дать обычные, скромные вещи: стакан вина, каштан, жалкая печка, шум моря! Ничего другого. И чтобы почувствовать, что все это есть счастье, нужно только быть простым, непритязательным человеком.
- Сколько раз ты был женат, Зорба? - спросил я. Оба были немного пьяны, но не от того, что много выпили, а скорее от невыразимого счастья, наполнявшего нас. Мы всего лишь два эфемерных мотылька, уцепившиеся за поверхность земли и глубоко чувствующие жизнь каждый на свой лад. Мы стали друзьями, нашли удобный уголок на берегу моря, укрывшись за стенами из камыша, досок и пустых бочек; у нас вволю прекрасных вещей и съестного, мы ощущаем безмятежность, взаимную привязанность и чувствуем себя в безопасности.
        Зорба меня не услышал, кто знает, по каким океанам блуждало его воображение. Протянув руку, я коснулся Зорбы кончиками пальцев:
- Сколько раз ты был женат, Зорба? - вновь спросил я его.
        Он вздрогнул. На этот раз он услышал и, махнув своей большой рукой, ответил:
- О! Вот что тебя теперь интересует! Прежде всего я мужчина. В свое время я тоже сделал большую глупость - так я называю женитьбу. И пусть все женатые люди мне простят. Итак, я совершил большую глупость, я женился.
- Хорошо, но все же - сколько раз?
        Зорба нервно почесал свою шею, на минуту задумался.
        Сколько раз? - переспросил он. - Законным образом один раз, всего один раз. Полузаконно два. Незаконно тысячу, две тысячи, три тысячи раз. Неужели ты думаешь, что я считал?
- Расскажи немного, Зорба! Завтра воскресенье, мы побреемся, наденем красивую одежду и пойдем к мамаше Бубулине. Других дел у нас нет, поэтому мы можем посумерничать! Рассказывай же!
- Что рассказывать? Такие вещи не рассказывают, хозяин! Законное супружество не имеет вкуса, это блюдо без перца. О чем же рассказывать? Что нет никакого удовольствия сжимать друг друга в объятиях, когда святые благословляют вас со своих икон? В нашей деревне говорят: «Только краденое мясо имеет вкус». Твоя собственная жена - это не краденое мясо. Теперь о незаконных союзах, но как их все вспомнить? Разве петухи ведут счет? Подумай-ка! Хотя, когда я был молод, у меня была мания срезать прядь волос от каждой женщины, с которой я спал. Поэтому у меня всегда с собой были ножницы. Даже когда я шел в церковь, ножницы лежали у меня в кармане! Мы же мужчины, и никогда не знаем наперед, что может произойти, не так ли? Итак, я собирал коллекцию локонов: в ней были черные, светлые, каштановые, иногда попадались с сединой. Насобирал целую подушечку. Да-да, подушечку, которую подкладывал под голову, когда спал; но только зимой, летом от нее было очень жарко! Спустя какое-то время это мне опротивело: подушка начала вонять и я ее сжег.
        Зорба рассмеялся.
- Это была моя счетная книга, хозяин, - сказал он. - И она сгорела. Сначала я думал, что их будет не так много, а потом, когда увидел, что им нет конца, выбросил ножницы.
- Ну, а твои полузаконные браки, Зорба?
- Э!.. Эти, в них есть прелесть, - ответил он с усмешкой. - Ах, эти женщины славянки! Сколько свободы! Нет постоянного нытья: куда идешь? Почему так поздно вернулся? Где ты ночевал? Они тебя ни о чем не спрашивают, и ты сам обходишься без вопросов. Свобода, так-то вот!
        Зорба выпил свой стакан, потом очистил каштан. Он говорил, продолжая жевать.
- Были они у меня. Одну звали Софинька, а другую Нюся. С Софинькой я познакомился в одном поселке близ Новороссийска. Стояла зима, все было покрыто снегом, я шел в поисках работы на одну из шахт и, проходя через этот поселок, задержался. Было это в рыночный день и из всех близлежащих сел съехались крестьяне, чтобы что-то купить или продать. В ту пору стояли ужасные холода и волчий голод, люди продавали все, что имели, вплоть до своих икон, чтобы купить немного хлеба.
        Итак, бродил я по рынку и увидел молодую крестьянку, которая спрыгнула с повозки, такая бой-баба, метра два ростом, с глазами синими, как море, и с таким задом... настоящая кобылица!.. Я просто остолбенел. «Ну, Зорба! - говорю я себе. - Погиб ты, бедняга!»
        Я и пошел за ней. Глядел на нее... ненасытным взглядом! Нужно было видеть ее ягодицы, которые раскачивались, подобно пасхальным колоколам. «Зачем ходить в поисках работы на шахте, старина? - говорю я себе. - Ты идешь по ложному пути, чертов флюгер! Вот она - настоящая шахта: полезай-ка туда и пробивай штольни!»
        Молодая крестьянка останавливается, торгуется, покупает охапку дров, поднимает ее - какие руки, сказать
невозможно! - и бросает в телегу. Она покупает немного хлеба и пять-шесть копченых рыбок. «Сколько это стоит? - спрашивает. - Столько-то...» Тогда снимает золотую сережку, чтобы заплатить. Тут я вскипел. Позволить женщине отдать свои серьги, украшения, душистое мыло, флакон духов... Если она все это отдает, значит, мир гибнет! Это все равно, что ощипать павлина. У тебя хватило бы духу ощипать павлина? Никогда! Нет-нет, пока ты жив, Зорба, этого не произойдет. Я открыл свой кошелек и заплатил. Это было в ту пору, когда рубли стали клочками бумаги. За сто драхм можно было купить мула, а за десять - женщину.
        Итак, я уплатил. Молодка поворачивается и смотрит на меня краешком глаза. Потом берет мою руку и хочет ее поцеловать. Я же тяну руку назад. Что такое, не хватало, чтобы она меня приняла за старика! «Спасиба, спасиба», - восклицает она по-русски. И на тебе - одним прыжком вскакивает в свою телегу, берет в руки вожжи и поднимает кнут. «Зорба, - говорю я себе тогда, - парень, она сейчас удерет из-под самого носа, старина» и - одним махом я с ней рядом в повозке. Она ничего не сказала. Даже не взглянула на меня. Хлестнула коня кнутом и мы поехали.
        Дорогой я дал ей понять, что хочу взять ее в жены. Я едва знал несколько слов по-русски, но для этих дел нет нужды много говорить. Мы объяснились друг с другом с помощью глаз, рук, коленей. Короче, прибыли в деревню и остановились перед избой. Слезли с телеги. Крестьянка навалилась плечом, открыла ворота и мы въехали. Выгрузили дрова во дворе, взяли рыбу и хлеб и вошли в комнату. Там возле погасшего очага сидела маленькая старушка. Она дрожала. Закутанная в какие-то мешки, тряпки, овечьи шкуры, она все равно дрожала. Стоял такой холод, что ногти отваливались, даю тебе слово! Опустившись на колени, я бросил в печь хорошую охапку дров. Старушка с улыбкой смотрела на меня. Дочка сказала ей что-то, но я ничего не понял. Я разжег огонь, старушка согрелась, и к ней понемногу вернулась жизнь.
        Между тем молодая накрыла стол. Она принесла немного водки, мы выпили. Потом поставила самовар, заварила чай, мы поели и поделились со старушкой. После этого девушка быстро разобрала постель, постелила чистые простыни, зажгла лампаду перед иконой Богородицы и трижды перекрестилась. Затем она движением руки позвала меня, мы опустились на колени перед старушкой и поцеловали ей руку. Она положила свои костлявые руки на наши головы и что-то прошептала. Возможно, она нас благословила. «Спасиба, спасиба!» - поблагодарил я по-русски, и мы с молодой очутились в постели.
        Зорба замолчал. Он поднял голову и посмотрел вдаль, в сторону моря.
- Ее звали Софинька... - сказал он чуть погодя и вновь погрузился в молчание.
- Ну а потом? - спросил я нетерпеливо. - Потом что было?
- Да не было никакого «потом», что за мания у тебя эти «потом» и «почему», хозяин? О таких вещах не рассказывают, полноте! Женщина - как источник чистой воды: к нему наклоняются, видят отражение своего лица, утоляют жажду, утоляют жажду до хруста костей. Потом подойдет другой, тоже обуреваемый жаждой: он наклонится, увидит свое лицо и утолит жажду. Затем еще один... Женщина - это источник, уверяю тебя.
- Ну а потом, ты уехал?
- А чего бы ты хотел, чтобы я делал? Это источник, я тебе говорю, а я, я пробыл с ней три месяца, потом вспомнил, что искал шахту. «Софинька, - сказал я ей однажды утром, - у меня работа, я должен уйти».
         «Хорошо, - сказала Софинька, - можешь идти. Я буду ждать тебя месяц, и если ты не вернешься - я свободна. Ты тоже. Господь, будь милостив!» И я ушел.
- И ты вернулся через месяц...
- Я тебя очень уважаю, хозяин, но ты просто глуп! - воскликнул Зорба. - Как можно вернуться? Они тебя никогда не оставят в покое, эти шлюхи. Десять дней спустя, на Кубани я встретил Нюсю.
- Рассказывай! Рассказывай же!
- Как-нибудь в другой раз, хозяин. Не нужно их мешать, бедняжек! За здоровье Софиньки! - И он разом проглотил свое вино. Потом, прислонившись к стене, сказал:
- Хорошо, я расскажу тебе сейчас и про Нюсю. Сегодня вечером у меня в башке одна Россия. Я рад этому, и все расскажу! Он вытер усы и помешал угли.
- Итак, с этой, как я тебе уже сказал, я познакомился в одном кубанском селе. Стояло лето. Кругом были горы арбузов и дынь; я нагибался, брал и никто ничего не говорил. Я разрезал арбуз надвое и зарывался
в него носом. Все было в изобилии там, в России, хозяин, всего навалом - выбирай и бери! И не только арбузов и дынь, но и рыбы, масла, женщин. Ты идешь, видишь арбуз и берешь его. Ты видишь женщину - тоже берешь. Не то, что здесь, в Греции, не успеешь стянуть у кого-нибудь дынную корку, как тебя сразу тащат в суд, а если тронешь женщину, ее брат выхватывает нож, чтобы превратить тебя в колбасный фарш. Черт бы их побрал, этих мелочных скряг... Хоть бы все повесились, вшивая банда! Поезжайте хоть ненадолго в Россию, посмотреть на настоящих господ!
        Итак, я пересекал Кубань. В одном из огородов я увидел женщину, она мне понравилась. К твоему сведению, хозяин, славянки совсем не похожи на этих корыстолюбивых маленьких гречанок, которые продают свою любовь по капельке и делают все, чтобы тебя обмануть и обвесить. Славянка же, хозяин, отмерит тебе полной мерой на отдыхе ли, в любви или еде; близкая к домашней скотине и земле, она только воздает человеку. Я спросил: «Как тебя зовут?» С женщинами, видишь ли, я выучил немного русский язык. «Нюся, а тебя?» - «Алексис. Ты мне очень нравишься, Нюся». Она на меня внимательно посмотрела, как будто на лошадь, которую хотела купить. «Ты мне тоже, ты не похож на ветрогона, - ответила она мне. - У тебя крепкие зубы, густые усы, широкая спина и сильные руки. Ты мне нравишься». Мы почти ничего больше не сказали, да это и не нужно было. Мы в миг поладили.
        Я должен был в тот же вечер прийти к ней в праздничной одежде. «У тебя есть меховая шуба?» - спросила Нюся. «Да, но в такую жару...» - «Неважно, возьми ее, это произведет впечатление».
        Вечером я расфрантился, как молодожен, взял на одну руку шубу, в другую трость с серебряным набалдашником (была у меня такая) и пошел. Это был большой крестьянский дом с хозяйственными постройками, скотиной, давильнями, во дворе разведен огонь, на огне котлы. «Что это в них кипит?» - спрашиваю я. «Арбузный сок». - «А здесь?» - «Сок дыни». - «Что за страна, - говорю я себе, - ты слышишь! Сок арбуза и дыни, это земля обетованная! По-моему, Зорба, ты здорово устроился, как мышь в головке сыра».
        Я поднялся по огромной скрипучей деревянной лестнице. На крыльце отец и мать Нюси. Они были одеты в какие-то зеленые штаны и подпоясаны красными поясами с кистями: прямо-таки важные господа. Раскрывают объятия и целуют тебя в одну щеку, целуют в другую. Я весь промок от слюней. Мне что-то говорят, но так быстро, что я плохо понимаю, однако по их лицам видно, что они желают мне добра.
        Вхожу в зальце и что перед собой вижу? Накрытые столы, перегруженные, наподобие парусников. Все стоят: родственники, женщины, мужчины, а впереди Нюся, напомаженная, разодетая, грудь вперед, как у скульптуры на носу судна. Сверкающая красотой и молодостью, она повязала на голову красную косынку с вышитыми посередине серпом и молотом.
         «Ну и счастливчик же ты, Зорба, - говорю я себе, - для тебя ли этот лакомый кусочек? Это тело, которое ты будешь обнимать?»
        Все с жадностью набросились на жратву, причем женщины наравне с мужчинами. Ели, словно свиньи, а пили, как лошади. «А где же поп?» - спрашиваю я у нюсиного отца, он сидел рядом со мной и готов был вот-вот лопнуть от проглоченной им еды и выпитого вина. «Где же поп, чтобы нас благословить?» - «Нет никакого попа, - отвечает он мне, брызгая слюной, - попов больше нет. Религия - это опиум для народа».
        С этими словами он встает, выпятив живот, развязывает свой красный пояс и поднимает руку, требуя тишины. С бокалом, полным до краев, отец смотрит мне в глаза, потом начинает говорить; он произнес целую речь, так-то вот! О чем он говорил? А Бог его знает, о чем! Мне даже надоело стоять, к тому же я начал понемногу пьянеть. Я сел и прижался коленом к нюсиной ножке, она сидела справа от меня. А папаша, весь в поту, все никак не мог закончить свою речь. Наконец все бросились к нему и стали его обнимать, чтобы хоть так заставить его замолчать. Нюся дала мне знак: «Давай, мол, говори ты тоже!» Я поднимаюсь и тоже держу речь, половина по-русски, половина по-гречески. О чем я говорил? Провалиться мне на этом месте, если помню. Одно только вспоминаю, что в конце я стал петь клефтские песни. Я ревел без всякого смысла:
        Клефты на гору поднялись,
        Чтобы увести коней!
        Там коней не оказалось
        Клефты Нюсю увели!
        Ты видишь, хозяин, я немного изменил в соответствии с обстоятельствами.
        И они умчались, убежали
        Убежали они, мама!
        Ах, Нюся, моя Нюся,
        Ах, моя Нюся,
        Вай!
        И, прокричав «Вай!», кидаюсь к Нюсе и целую ее.
        Именно это и было нужно! Словно я подал сигнал, который все ждали: какие-то могучие парни с русыми бородами рванулись и погасили свет.
        Бабы, плутовки, начали визжать в темноте, якобы от страха, потом стали попискивать. Все щекотали друг друга и смеялись.
        Что тут происходило, хозяин, один Бог ведает. Но мне кажется, что даже он этого не знал, иначе наслал бы молнию, чтобы нас испепелить. Мужчины и женщины вперемежку лежали на полу. Я бросился искать Нюсю, но найти ее было невозможно! Пришлось довольствоваться кем попало.
        Рано утром я поднялся, чтобы уехать со своей женой. Было еще темно и плохо видно. Хватаю одну ногу, тяну за нее: это не Нюся. Хватаюсь за другую - опять не она! Хватаю еще и еще и в конце концов с большим трудом нахожу Нюсину ногу, тяну ее, отрываю от двух или трех парней, которые совсем было раздавили ее, бедняжку, и бужу: «Нюся, - говорю я ей, - пойдем отсюда!» - «Не забудь свою шубу, - отвечает она мне, - пошли!» и мы уходим.
- Ну а дальше? - спросил я, видя, что Зорба замолчал.
- Опять ты со своими «дальше»! - ответил он сердито.
        Потом Зорба вздохнул.
- Я прожил с ней шесть месяцев. И с того времени, клянусь тебе, я больше ничего не боюсь. Да, да, ничего, я тебе говорю! Ничего, кроме одного: что Бог или дьявол сотрут в моей памяти эти шесть месяцев. Понятно тебе?
        Зорба закрыл глаза. Чувствовалось, что он очень взволнован. Впервые я видел его таким увлеченным давними воспоминаниями.
- Ты, стало быть, очень любил эту Нюсю? - спросил я, чуть помедлив. Зорба открыл глаза.
- Ты молод, хозяин, - сказал он, - ты молод и не сможешь понять. Когда у тебя тоже появится седина, тогда мы снова поговорим об этой вечной истории.
- Что еще за вечная история?
- Женщина, конечно! Сколько раз нужно тебе об этом говорить? Женщина - это вечная история. Порой мужчины наподобие молодых петушков, которые покрывают кур: раз-два - и готово, а потом раздувают зоб, забираются на навозную кучу и начинают кукарекать и бахвалиться, глядя на свой гребешок. Что они могут понимать в любви? Да ничего.
        Он с презрением плюнул и отвернулся. Ему не хотелось смотреть на меня.
- Ну же, Зорба, - приставал я, - так как же Нюся?
        Всматриваясь в морскую даль, он ответил:
- Однажды, войдя в дом, я ее не нашел. Она сбежала с красавцем военным, который уже несколько дней как приехал в деревню. Все было кончено! Сердце мое разрывалось, однако рана эта быстро зарубцевалась. Думаю, ты видел такие паруса - с красными, желтыми и черными заплатами, пришитыми толстой ниткой, которые больше не рвутся даже в самую сильную бурю? Мое сердце похоже на них. Тысячи дыр, тысячи заплат: оно больше ничего не боится!
- И ты не злился на Нюсю, Зорба?
- А чего на нее злиться? Можешь говорить, что угодно, но женщина - это нечто непонятное, она не из рода человеческого! Все эти законы - государственные и религиозные - слишком суровы, хозяин, и несправедливы! Так не должно обращаться с женщинами, нет! Если бы я устанавливал законы, я бы никогда не делал их одинаковыми для мужчин и женщин. Десять, сто, тысячу заповедей можно придумать для мужчин. Мужчина есть мужчина, не так ли, он все выдержит. Но для женщины не нужно ни одной. Ибо, ну сколько раз нужно тебе повторять, хозяин, - женщина это слабый пол. За здоровье Нюси, хозяин!
        За здоровье женщины. И пусть Бог вразумит нас, мужчин!
        Он выпил, поднял руки и разом опустил их, словно отрубил.
- Пусть он вразумит нас, - повторил он, - или же сделает нам операцию. Иначе, можешь мне поверить, все пойдет к черту!



                8.


 

        Сегодня шел слабый дождь, и небо с бесконечной нежностью припадало к земле. Я вспомнил индийский барельеф из темно-серого камня: мужчина, охваченный негой и покорностью судьбе, сжимал в объятиях женщину, время разъело фигурки настолько, что они стали похожими на двух тесно сплетенных червей, окропляемых мелким дождем, который неспешно и с наслаждением поглощала земля.
        Сидя в хижине, я смотрел на потемневшее, с серозелеными всполохами небо. На всем пляже не было видно ни души, ни единого паруса, ни одной птицы. В раскрытое окно проникал лишь запах земли.
        Я встал и, словно нищий, протянул дождю руку. Внезапно меня охватило желание плакать. От мокрой земли потянуло какой-то глубокой, странной печалью. Мною овладела паника, какую испытывает беззаботно пасущееся животное, которое вдруг, не видя еще опасности, нюхает неподвижный воздух и не пытается пока скрыться.
        Уверенный, что от этого мне станет легче, я готов был закричать, но было как-то стыдно. Небо опускалось все ниже и ниже. Я смотрел в окно; сердце мое тихо трепетало.
        Сладострастны и полны печали часы, когда моросит дождь. На ум приходят самые горькие из укрывшихся в сердце воспоминаний - разлука с друзьями, погасшие улыбки женщин, надежды, потерявшие свои крылья наподобие бабочек, от которых остались только тельца, похожие на червей. Один такой червь расположился на моем сердце, как на листе, и точит его.
        Постепенно пелена дождя, сеющегося на мокрую землю, вновь навеяла воспоминания о моем друге, находящемся с миссией спасения соотечественников на Кавказе. Я взял ручку и склонился над бумагой, стараясь как бы разорвать сетку дождя, чтобы не задохнуться.
         «Мой дорогой, я пишу тебе, находясь на уединенном критском берегу, я договорился с судьбой, что останусь здесь играть в течение нескольких месяцев роль капиталиста, хозяина лигнитовой шахты, делового человека. Если я выиграю, скажу, что это была не игра, а твердое решение круто изменить свою жизнь.
        Вспомни, как уезжая, ты назвал меня «бумажной крысой». Тогда, раздосадованный, я решил забросить на время свои бумаги (а может быть, навсегда?) и заняться делом. Арендовал небольшой богатый лигнитом клочок земли с холмом, нанял рабочих, купил кирки, лопаты, ацетиленовые лампы, корзины, тачки, пробил штольни и забился в них. Просто так, чтобы позлить тебя. Поскольку я рыл и строил подземные коридоры, из бумажной крысы превратился в крота. Надеюсь, ты одобришь это превращение.
        Радости мои здесь велики, потому что очень просты и сотворены из этих вечных составных частей: чистого воздуха, солнца, моря, пшеничного хлеба. По вечерам необыкновенный Синдбад-Мореход, сидя по-турецки, рассказывает мне о себе, и мир становится шире. Иногда, когда ему не хватает больше слов, он одним прыжком поднимается и танцует. Когда же ему недостает и танца, он кладет на колени сантури и начинает играть.
        Порой это довольно дикая песня и чувствуешь себя как бы задыхающимся, ибо вдруг понимаешь, что та жизнь которую ты наблюдаешь, жалка и нелепа, и вообще недостойна человека. Иногда это скорбная песнь и тогда чувствуешь, что жизнь утекает наподобие песка между пальцами и что конец неизбежен.
        Кажется, что сердце мое скачет из одного конца груди в другой, словно челнок у ткача. Оно будет ткать свою ткань все эти месяцы, которые я проведу на Крите, и мнится мне - да простит меня Господь! - что я счастлив.
        Конфуций сказал: «Многие ищут счастье в областях выше своего уровня, другие ниже. Но счастье одного роста с человеком». Это точно. Существует столько разновидностей счастья, сколько есть различного роста
людей. Таково, мой дорогой ученик и учитель, мое счастье сегодня: я с беспокойством меряю и перемериваю его, чтобы знать, какой у меня сейчас рост, ибо, как ты хорошо знаешь, рост человека не всегда одинаков.
        Люди, которых я вижу здесь в своем уединении, совсем не кажутся мне муравьями, напротив, они представляются огромными чудовищами, динозаврами и птеродактилями, живущими в атмосфере, насыщенной углекислотой и густой космической пылью. Кругом какие-то непонятные, абсурдные и жалкие джунгли. Понятия «родина» и «раса», столь любимые тобой, как и понятия «сверхродина» и «человечество», соблазнившие меня, уравниваются под всемогущим дыханием тлена. Мы чувствуем, что родились, чтобы сказать несколько слогов, а иногда просто нечленораздельных звуков, одно «а» или «у», после чего мы гибнем. Даже наиболее возвышенные идеи, если вскрыть их нутро, окажутся тоже просто куклами, набитыми опилками, и при желании можно найти спрятанную в этих опилках металлическую пружину.
        Ты хорошо знаешь, что эти пессимистические размышления не заставят меня отступить, наоборот, это как бы топливо, необходимое для поддержания моего внутреннего огня.
        Ибо, как сказал мой учитель Будда, «я видел», то есть прозрел. И поскольку я «видел» и «слышал» под руководством невидимого режиссера, который был в хорошем настроении и полон фантазии, я могу отныне играть свою роль на земле до конца, то есть последовательно и оптимистично. «Увидев», я тоже стал послушно участвовать в пьесе, разыгрываемой под небесами.
        Бросив взор на всемирную сцену, я увидел бы тебя там, в этих легендарных кавказских дебрях, тоже играющим свою роль - роль спасителя нескольких тысяч греков, находящихся в смертельной опасности. Псевдо-Прометей, страдающий от вполне реальных пыток, вступил в битву с темными силами: голодом, холодом, болезнями и смертью. Но иногда ты, гордец по природе, должен возрадоваться многочисленности и непобедимости темных сил: твои деяния, будучи почти безнадежными, становятся вполне героическими, а душа твоя обретает трагическое величие. Жизнь, которую ты ведешь, наверняка кажется тебе счастливой. Раз ты так считаешь, значит, так оно и есть.
        Ты тоже нашел счастье по своему росту; и твой рост теперь - хвала Господу! - выше моего. Для настоящего учителя нет большей награды, чем превзошедший его ученик.
        Что касается меня, то я бываю рассеян, часто умаляю достоинства идеи, которой привержен, заблуждаюсь, моя вера представляет собой настоящую мозаику чувств; иногда меня охватывает желание поменяться: отдать свою жизнь взамен на одну лишь минуту. Ты же держишь штурвал твердой рукой и не забываешь, даже в самые сладкие из смертных мгновений, что главное в твоей жизни.
        Вспомни тот день, когда мы, возвращаясь после учебы в Германии домой, проезжали через Италию. Мы решили вернуться в район Понта, находящийся в то время в опасности, ты вспомнил? В маленьком городке мы в спешке сошли с поезда - у нас был всего один час до прибытия другого. Мы вошли в большой и густой сад около вокзала: деревья с широкими листьями, бананы, камыши темного цвета с металлическим отливом, пчелы, сидевшие на цветущей ветке, которая дрожала от счастья, давая им пищу.
        Испытывая от всего этого настоящий экстаз, мы шли молча, как во сне. Вдруг на повороте цветущей аллеи появились две молоденькие девушки, они шли и читали. Я теперь не знаю, красивы они были или нет. Помню только, что одна была блондинка, другая с темными волосами, обе в весенних платьях.
        Со смелостью, о которой можно только мечтать, мы подошли к ним и ты, смеясь, спросил их: «Что за книги вы читаете, давайте поговорим о них». Они читали Горького. Тогда торопливо (мы ведь спешили) мы стали говорить о жизни, бедности, мятежности душ, любви...
        Никогда не забуду нашу радость и огорчение. Мы и эти две незнакомые девушки стали почти старыми друзьями, давними любовниками. Но нам нужно было торопиться, нас ждала родина, Греция, через несколько минут мы навсегда расстанемся. В дрожащем воздухе чувствовались разлука и смерть.
        Прибыл поезд, раздался свисток. Мы вздрогнули, будто проснулись. Обменялись рукопожатиями. Как забыть крепкое и безнадежное пожатие наших рук. Эти десять пальцев, которые не хотели расстаться. Одна из девушек была очень бледной, другая нервно смеялась.
        Помню, как сказал тебе тогда: «Вот в чем настоящая правда жизни. А Греция, родина, долг - слова, которые ничего не значат», и ты мне ответил: «Греция, родина, долг, действительно, ничего не значат, но именно ради этого «ничего» мы идем на добровольную смерть».
        Зачем я пишу все это? Чтобы сказать тебе, что я ничего не забыл из того, что мы вместе пережили. А еще чтобы выразить то, о чем никогда, в силу хорошей ли, плохой привычки сдерживаться, принятой нами, я не смог бы сказать, находясь рядом с тобой.
        Теперь же, когда тебя нет рядом и ты не видишь моего лица, я не рискую показаться смешным и признаться, что очень тебя люблю».
        Закончив письмо, поговорив со своим другом, я почувствовал облегчение. Где же Зорба? Прячась от дождя, он сидел на корточках под скалой и испытывал свою канатную дорогу.
- Иди сюда, Зорба, - крикнул я, - собирайся и пойдем прогуляемся в деревню.
- У тебя хорошее настроение, хозяин. Но ведь идет дождь. Ты не хочешь пойти туда один?
- Да, у меня и вправду хорошее настроение, и я не хочу, чтобы оно улетучилось. А если мы пойдем вместе, я не буду рисковать. Пойдем.
        Он засмеялся.
- Мне приятно, что ты нуждаешься во мне. Пошли! Он надел легкое шерстяное критское пальто с остроконечным капюшоном, которое я ему подарил, и мы побрели по грязи в сторону дороги.
        Дождь все шел. Вершины гор были скрыты от глаз; ни малейшего дуновения ветерка. Камни сверкали. Небольшая лигнитовая гора была окутана туманом. Казалось, что человеческая печаль омрачила холм с лицом женщины, она словно упала в обморок под дождем.
- Сердце человека сжимается, когда идет дождь, - сказал Зорба, - не нужно расстраиваться!
        Он наклонился и сорвал возле изгороди первые дикие нарциссы. Долго и жадно смотрел он на них, словно увидел впервые, потом понюхал, закрыв глаза, вздохнул и отдал их мне.
- Если бы можно было понять, - сказал он, - о чем говорят камни, цветы, дождь! Очень может быть, что они зовут, зовут нас, а мы не отзываемся. Когда же люди станут слышать, прозреют? Раскинут руки, чтобы объять камни, цветы, дождь, людей? Что ты об этом скажешь, хозяин? Твои книги, что они говорят?
- Черт бы их побрал, - сказал я, употребив любимое
выражение Зорбы, - черт бы их побрал!
        Он взял меня за руку.
- У меня есть идея, хозяин, только ты не сердись: надо собрать все твои книги в кучу и сжечь их. После этого, кто знает, ты не глуп и славный парень... может быть из тебя кое-что и выйдет!
         «Он прав, он прав! - воскликнул я про себя, - он прав, но я не могу!»
        Зорба колеблется, раздумывает, потом, спустя минуту говорит:
- Я кое-что понимаю и...
- Что же? Говори!
- Не могу это выразить. Но мне кажется, будто я что-то понимаю. Если же я попытаюсь это сказать, я могу все погубить. Как-нибудь, когда буду в ударе, я тебе это станцую.
        Дождь пошел сильнее. Между тем мы дошли до деревни. Маленькие девочки гнали с пастбищ овец, крестьяне распрягли волов, не закончив пахоту. Веселая паника охватила село из-за ливня. Женщины, пронзительно крича, гнались по улочкам за детьми, глаза же их были полны смеха; на густых бородах и подкрученных усах мужчин висели большие капли дождя. От земли поднимался терпкий запах камней и травы.
        Промокшие до костей, мы ввалились в кофейню «Целомудрие». Она была полна народа, одни играли в карты, другие громогласно спорили, словно перекрикивались в горах. В глубине за небольшим столом восседали на деревянной скамье старейшины: дядюшка Анагности в белой рубашке с широкими рукавами; Маврандони, молчаливый, суровый, он покуривал свое наргиле, уставившись глазами в вол; здесь же был учитель средних лет, подтянутый, импозантный, облокотясь на свою толстую трость, он со снисходительной улыбкой слушал волосатого гиганта, который только что вернулся из Кандии и расписывал чудеса большого города. Хозяин кофейни слушал, стоя за стойкой, и смеялся, следя в то же время за поставленными на огонь кофейниками.
        Увидев нас, дядюшка Анагности поднялся и сказал:
- Не сочтите за труд, подойдите сюда, земляки.
        Сфакианониколи рассказывает нам о том, что он видел и слышал в Кандии; это очень забавно, идите сюда. Он повернулся к хозяину кофейни:
- Две рюмки раки, Манолаки!
        Мы сели. Одичавший пастух, увидев незнакомых людей, весь съежился и замолчал.
- Ну давай дальше, ты, небось, и в театр ходил, капитан Николи? - спросил учитель, желая чтобы тот продолжил. - Понравилось ли тебе там? Сфакианониколи протянул огромную руку, обхватил стакан и, разом проглотив вино и осмелев, воскликнул:
- А как же, я там был. Кругом все время говорили: «Котопулих здесь, Котопули там». И вот, однажды вечером я перекрестился и сказал: пойду туда, честное слово, я тоже хочу ее посмотреть.
- И что же ты увидел, храбрец? - спросил дядюшка Анагности. - Звори же!
- Да ничего. Я ничего не увидел, клянусь вам. Люди слышат разговоры о театре и думают, что это должно быть забавно. Совсем не так. Мне жаль денег, которые я истратил. Театр вроде большого кафе, совсем круглый, как овчарня, и битком набит людьми, стульями и подсвечниками. Я чувствовал себя не в своей тарелке, был очень взволнован и ничего не видел. «Боже мой!—говорю я себе.—Меня здесь наверняка попытаются сглазить. Надо удирать». В эту минуту одна девица, дерганая, как трясогузка, подходит ко мне и берет за руку. «Скажи-ка, - завопил я, - куда это ты меня ведешь?» Она молча ведет меня дальше, потом поворачивается и говорит: «Садись!» Я сел. Кругом люди: впереди, сзади, справа, слева, на потолке. «Сейчас наверняка задохнусь, - подумал я, - сейчас подохну, здесь совсем нечем дышать!» Поворачиваюсь к соседу и спрашиваю: «Откуда, друг, они выйдут, эти примадонны?»
- «Оттуда, изнутри», - отвечает он мне, показывая на занавес.
        И он был прав! Сначала прозвенел звонок, поднялся занавес и вот она, Котопули. Котопули собственной персоной. Вот это женщина, настоящая женщина, скажу я вам! И давай ходить и вертеться туда-сюда. То отойдет, то подойдет снова, а потом людям это надоело и они стали хлопать в ладоши, а она взяла и убежала.
        Крестьяне корчились от смеха. Сфакианониколи же стал от этого печальным и нахмурился.
- А дождь все льет! - сказал он, чтобы переменить тему.
        Все посмотрели в ту же сторону, что и он. В эту минуту мимо кофейни быстро прошла женщина с подвернутой до колен черной юбкой и распущенными волосами. Она была полненькой, мокрая одежда облепила ее, подчеркивая упругость волнующегося тела.
        Я вздрогнул. «Что за дикий зверек?» - подумал я. Она показалась мне гибкой и опасной, настоящей сердцеедкой. Женщина повернула на мгновение голову и бросила искрящийся взгляд в сторону кофейни.
- Богородица! - прошептал юноша с пушком вместо бороды, сидевший возле окна.
- Будь ты проклята, зажигалка! - прорычал Манолакас, сельский жандарм. - Жар, распаляемый тобой, ты не утруждаешься охладить.
        Юноша у окна начал петь, сначала тихо, словно колеблясь, но постепенно голос его набирал силу:
        От подушки вдовы исходит запах айвы.
        Я уловил его и не могу уснуть теперь.
- Заткнись, - крикнул Маврандони, направив на него мундштук своего наргиле. Юноша умолк. Один из стариков наклонился к Манолакасу:
- Гляди-ка, дядюшка твой разозлился, - сказал он тихо. - Если бы мог, он бы ее изрубил на мелкие кусочки, несчастную! Сохрани ее Господь!
- Эх! Папаша Андрули, - ответил Манолакас, - что я подумал, ты, похоже, тоже прилип к ее юбке. Тебе не стыдно, церковный староста?
- Нисколько! Я только повторю: сохрани ее Господь! Ты, наверное, не видел детей, родившихся в нашей деревне в последнее время? Они все красивы, как ангелы. А знаешь ли ты почему? Так вот, это все благодаря ей, вдове! Она, можно сказать, любовница всей нашей деревни: ты гасишь свет и представляешь себе, что сжимаешь в объятиях не свою жену, а вдову. Потому-то, сам видишь, наша деревня плодит таких красивых детей.
        Папаша Андрули помолчал с минуту, потом прошептал:
- Будь счастлив тот, кто ее обнимает! Ах! Старина, если бы мне было двадцать лет, как Павли, сыну Маврандони!
- Сейчас мы его увидим, он уже должен вернуться! - сказал кто-то, посмеиваясь. Все обернулись в сторону двери. Дождь продолжал лить как из ведра. Между камней булькали струи воды; молнии из конца в конец полосовали небо. Зорба, у которого от появления вдовы перехватило дыхание, больше не мог выдержать и дал мне знак:
- Дождь кончился, хозяин, - сказал он. - Пойдем-ка отсюда.
        В дверях показался совсем юный парнишка, босой, растрепанный, с огромными блуждающими глазами. Именно таким изображают иконописцы святого Иоанна Крестителя с чрезмерно увеличенными от поста и молитв глазами.
- Привет, Мимито! - вскричал кто-то с громким смехом.
        В каждой деревне есть свой дурачок, а если нету, то его сотворят, чтобы веселей проводить время. Таким был Мимито.
- Друзья, - заикаясь воскликнул он тонким, как у женщины, голосом, - вдова Сурмелина потеряла свою овцу. Тот, кто найдет ее, получит награду - пять литров вина.
- Убирайся! - крикнул старый Маврандони. - Убирайся отсюда!
        Мимито, охваченный ужасом, съежился в углу около
двери.
- Садись, Мимито, и выпей раки, чтоб согреться! - сказал дядюшка Анагности, сжалившись над ним. - Что станет с нашей деревней без собственного идиота?
        В эту минуту на пороге появился молодой парень, болезненный на вид, с выцветшими синими глазами, он едва переводил дух, со слипшихся на лбу волос капала вода.
- Привет, Павли! - крикнул Манолакас. - Привет, братишка, входи!
        Маврандони повернулся, посмотрел на сына и нахмурил брови.
- И это мой сын? Этот недоносок? На кого он похож, дьявол его побери? Мне иногда охота схватить его за шею, приподнять и шмякнуть о землю, как лягушонка!
        Зорба сидел, будто на угольях. Вдова распалила его мысли и он не мог больше находиться в четырех стенах.
- Пойдем отсюда, хозяин, ну же, пошли, - шептал он мне беспрерывно, - сдохнуть здесь можно! Ему казалось, что тучи разошлись, и солнце вновь появилось на небе. Он повернулся к хозяину кофейни и спросил, делая вид, что это ему безразлично:
- Кто такая, эта вдова?
- Настоящая кобылица, - ответил Кондоманолио. Он прижал палец к губам и показал глазами на Маврандони, который снова уставился в пол.
- Кобылица, - повторил он, - и не будем больше о ней говорить, чтобы не накликать беды. Маврандони поднялся и обмотал гибкий мундштук вокруг наргиле.
- Извините меня, - сказал он, - я пойду домой. Пойдем со мной и ты, Павли!
        Он увел своего сына, и оба тотчас исчезли в струях дождя. Манолакас поднялся и пошел за ними. Кондоманолио уселся в кресло Маврандони.
- Бедный Маврандони, он, наверное, помрет с досады, - сказал он вполголоса, чтобы его не услышали за соседними столами. - Большое несчастье пришло к нему в дом. Вчера я собственными ушами слышал, как Павли ему сказал: «Если она не пойдет за меня, я покончу с собой!» А эта шлюха не хочет его. Она его называет сопляком.
- Пойдем же, наконец, отсюда, - повторил Зорба снова; слушая разговоры о вдове, он все больше распалялся.
        Снаружи запели петухи, дождь понемногу стихал.
- Пойдем, - сказал я, поднимаясь. Мимито вскочил в своем углу и потихоньку вышел вслед за нами. На дороге блестели камни, двери, намокшие от дождя, стали совсем черными, вышли старушки с корзинками собирать улиток.
        Мимито подошел ко мне и тронул за руку.
- Дай мне сигарету, господин, - сказал он, - тебе тогда повезет в любви. Я дал ему сигарету. Он взял ее темной от загара рукой.
- Дай мне и прикурить!
        Я дал ему огня; он глубоко затянулся, затем, выпустив дым через ноздри, полузакрыл глаза.
- Я сейчас счастлив, как паша! - прошептал он.
- Куда ты идешь?
-В сад к вдове. Она сказала, что накормит меня, если я всем объявлю о пропаже ее овцы. Мы шли быстро. Облака стали понемногу расходиться, показалось солнце. Вся деревня улыбалась, вымытая и свежая.
- Тебе нравится вдова, Мимито? - спросил Зорба, пуская слюнки.


 

        Мимито закудахтал:
- Почему бы ей мне не нравиться? Разве я вышел не из той же сточной трубы, что и все люди?
- Из сточной трубы? - сказал я удивленно. - Что ты этим хочешь сказать, Мимито?
- Вот тебе раз, из живота женщины. Я был в ужасе. «Только Шекспир, - думал я, - смог бы найти для этих самых созидательных мгновений такое вульгарное выражение, чтобы нарисовать столь мрачную и отвратительную картину деторождения».
        Я смотрел на Мимито. У него были огромные пустые слегка косые глаза.
- Как ты проводишь свои дни, Мимито?
- А как бы ты хотел, чтобы я их проводил?
        В общем, как паша! Утром я просыпаюсь, съедаю кусочек хлеба, а потом берусь за работу, я батрачу, где попало и на кого попало. Бегаю, когда меня кто попросит, вожу навоз, собираю его на дорогах, ловлю удочкой рыбу. Я живу у тетки, мамаши Ленио, плакальщицы. Наверное, вы ее знаете, ее все знают.
        Ее даже фотографировали. Вечером я возвращаюсь домой, съедаю миску супа и выпиваю немного вина. Если нету вина, тогда пью воду, божью росу, всласть, пока мой живот не станет, как барабан. Ну а потом, доброй ночи!
- А ты не хочешь жениться, Мимито?
- Я? Я не сумасшедший! Что это ты такое говоришь, старина? Нужно мне вешать на шею все эти неприятности? Жене нужны туфли! Где мне их достать? Я вот хожу босиком.
- У тебя нет сапог?
- Почему нет? Тетушка Ленио сняла их с одного, он умер в прошлом году. Но я одеваю сапоги только на пасху, чтобы сходить в церковь и позабавиться, глядя на попов. Потом я их снимаю, вешаю на шею и возвращаюсь домой.
- Скажи, Мимито, что тебе нравится больше всего на свете?
- Перво-наперво, хлеб. Как же я его люблю! Горячий! Хрустящий, особенно, если это пшеничный! Потом вино. После люблю спать.
- А женщины?
- Фу! Поешь, выпей и иди спать, я тебе сказал! Все остальное - одни неприятности!
- Ну, а вдова?
- Оставь ее дьяволу, это самое лучшее, что можно сделать. Она с сатаной водится! Он сплюнул три раза и перекрестился.
- Ты умеешь читать?
- Совсем не умею! Когда я был маленьким, меня насильно водили в школу, но к счастью, я сразу же схватил тиф и стал идиотом. Только так я и спасся. Зорбе давно надоели мои вопросы; он думал только о вдове.
- Хозяин, - обратился он ко мне, взяв меня за руку.
- А ты иди вперед, - приказал он Мимито, - нам надо поговорить.
        Зорба опустил глаза, видно было, что он очень
взволнован.
- Хозяин, - повторил он, - я тебя подожду здесь. Не опозорь наш мужской род! Не все ли равно дьявол или Господь Бог посылает тебе это изысканное блюдо; у тебя есть зубы, так не отказывайся же! Протяни руку и возьми его! Зачем Создатель дал нам руки? Чтобы брать! Ну так бери же! Женщины, их у меня в жизни была целая куча. Но эта вдова... от нее колокольни могут обрушиться, вот проклятая!
- Не хочу иметь неприятности, - ответил я раздраженно. Я был возбужден, в глубине души я тоже желал это всемогущее тело, промелькнувшее передо мной наподобие дикого зверя во время течки.
- Тебе неохота иметь неприятности? - спросил Зорба с удивлением. - Чего же ты тогда хочешь?
        Я не ответил.
- Сама жизнь - неприятность, - продолжал Зорба, - смерть - нет. Знаешь ли ты, что значит жить? Расстегнуть пояс и искать ссоры. Я ничего не отвечал. Зорба прав, я это знал, но мне не хватало смелости. Моя жизнь шла по ложному пути, связи с людьми выражались лишь в форме внутреннего монолога. Я пал так низко, что если бы мне пришлось выбирать - влюбиться в женщину или прочесть хорошую книгу о любви - я бы выбрал книгу.
- Зачем ты все высчитываешь, хозяин, - продолжал Зорба,- брось ты эти цифры, отбрось проклятые колебания и закрывай лавочку, я тебе говорю. Именно сейчас ты можешь спасти или потерять свою душу. Послушай, хозяин, возьми две-три книги, лучше с золотым тиснением, в простом переплете не так бросаются в глаза, завяжи в платок и пошли их вдове с Мимито. Научи его, чтобы он сказал: «Хозяин шахты приветствует тебя и посылает этот маленький платок. Это пустяк, но зато от большой любви. Еще он велел не волноваться из-за овцы, даже если она пропала, не порть себе нервы. Мы с тобой, и потому не бойся! Он видел, как ты проходила мимо кофейни, и с той минуты только о тебе и думает». Вот и все! Затем в этот же вечер постучи в ее дверь. Куй железо, пока горячо! Ты ей скажешь, что заблудился, ночь застала тебя на дворе и тебе нужен фонарь. Или, что ты внезапно почувствовал себя плохо и тебе нужен стакан воды. Или же, что еще лучше: купи овцу, приведи ее к ней и скажи: «Вот, моя красавица, получай овцу, которую ты потеряла, я нашел ее!» И, поверь мне, хозяин, вдова отблагодарит тебя и ты попадешь - ах! если бы я мог сесть верхом на твою лошадку! -Ты въедешь прямо в рай. Другого рая, старина, нету, уверяю тебя. Не слушай, что говорят попы о райской жизни, той не существует.
        Мы уже подходили к саду вдовы, когда Мимито вздохнул и запел во все горло:
        Нужно к каштанам вино, а к орехам мед.
        Парню девица нужна, а девице - парень.
        Зорба прибавил шагу. Ноздри его трепетали. Он остановился, глубоко вздохнул и посмотрел на меня.
- Ну так что? - спросил он нетерпеливо.
- Пошли! - ответил я сухо и ускорил шаг.
        Зорба покачал головой и что-то промычал, но я не расслышал.
        Когда мы пришли к себе в хибару, мой товарищ сел, скрестив ноги и положив на колени сантури; опустив голову, он погрузился в размышления. Можно было подумать, что он слушал бесконечное число песен и пытался выбрать одну, самую красивую или самую печальную. Наконец, сделав выбор, он заиграл жалобную мелодию. Время от времени он поглядывал на меня уголком глаза. Я чувствовал, как все, что Зорба не мог или не осмеливался мне сказать на словах, он выражал игрой на сантури. Что я гублю свою жизнь, что вдова и я похожи на двух мотыльков, которые живут под солнцем лишь мгновенье, а потом неизбежно погибают. Безвозвратно! Навсегда!
        Зорба резко поднялся. Он вдруг понял, что старается впустую. Прислонившись к стене и закурив сигарету, он через некоторое время сказал:
- Хозяин, я сейчас кое-что тебе расскажу, однажды в Салониках мне поведал об этом один ходжа; я все равно тебе расскажу, даже если это ни к чему не приведет. В то время я был разносчиком в Македонии. Ходил по деревням, продавал нитки, иголки, жизнеописания святых, целебные мази, перец. У меня тогда был хороший голос, я был настоящим соловьем. А ты должен знать, что женщина клюет и на голос. (На что только они не клюют, шлюхи.) Один Бог знает, что происходит у них внутри. Ты можешь быть отвратителен, хром и горбат, но если у тебя сладкий голос и ты умеешь петь, ты без труда вскружишь им голову.
        Я торговал и в Салониках, заходил в турецкие кварталы. И вот оказывается, мой голос очаровал одну богатую мусульманку, она даже сон потеряла. Тут она призывает старого ходжу, дает ему полные горсти монет. «Аман, - говорит она ему, - скажи этому торговцу гяуру, чтобы он пришел, аман! Я хочу его видеть! Я больше не могу!»
        Приходит ко мне ходжа: «Ну-ка, молодой Руми, - говорит он мне, - пойдем со мной». - «Не пойду, - отвечаю я ему, - куда это ты хочешь меня отвести?» - «Есть тут дочь одного паши, она чиста, как вода, и ждет тебя в своей комнате, пойдем, маленький Руми, пойдем!» Но я знал, что по ночам в турецких кварталах убивают христиан. «Нет, я не пойду», - отвечаю я ему. «Побойся Бога, гяур!» - «А чего мне его бояться?» - «Потому, маленький Руми, что тот, кто может переспать с женщиной и не делает этого, совершает великий грех. Когда какая-нибудь женщина зовет тебя разделить с ней ложе, мой мальчик, а ты не идешь - считай твоя душа пропала.
        Она, эта самая женщина, глубоко вздохнет во время страшного суда, и именно такой вздох, кто бы ты ни был при этом и несмотря на все твои прекрасные поступки, отправит тебя в ад!»
        Зорба вздохнул.
- Так вот, если ад существует, - сказал он, - и если я в него попаду, только по этой причине. Не потому, что я крал, убивал или спал с чужими женами, нет и нет! Все это пустяки. Такие вещи Господь Бог прощает. Я же отправлюсь в ад потому, что этой ночью какая-нибудь женщина ожидала меня в своей постели, а я к ней не пошел... Зорба поднялся, разжег огонь и стал готовить еду. Он взглянул на меня краем глаза и пренебрежительно улыбнулся.
- Самый худший из глухих тот, кто не хочет услышать! - прошептал он.
        И наклонившись, он с остервенением стал раздувать огонь под влажными поленьями.



                9.

        Дни становились короче, все быстрее наступали сумерки, с приближением вечера на сердце становилось все тоскливее. Вас охватывал первобытный ужас предков, которые в течение долгих зимних месяцев видели, как с каждым вечером солнце угасает все раньше и раньше. «Завтра окончательно погаснет», - с безнадежностью думали они и, дрожа от страха, ночи напролет проводили на возвышенных местах. Старый грек испытывал это беспокойство более примитивно и гораздо глубже, чем я. Чтобы не чувствовать его, он выходил из подземных галерей, лишь когда в небе зажигались звезды. Зорба нашел хорошую лигнитовую жилу, достаточно сухую, почти без шлаков и был доволен. Потенциальная прибыль в его воображении немедленно чудесным образом превращалась в путешествия, женщин и новые приключения. Он с нетерпением ожидал тот день, когда заработает много денег и его крылья - так он называл деньги - окрепнут настолько, чтобы можно было взлететь. Кроме того, он целыми ночами испытывал свою крошечную канатную дорогу, стараясь найти необходимый наклон для плавного спуска бревен - словно бы их ангелы переносили, любил говорить
Зорба.
        Однажды он взял большой лист бумаги, цветные карандаши и нарисовал гору, лес, канатную дорогу и подвешенные к тросам бревна, каждое из которых имело по два крыла небесно-голубого цвета. В небольшом округлом заливе он нарисовал черные суда с зелеными матросами, похожими на попугаев, и лодками, перевозящими желтые бревна. В углах рисунка четыре монаха, с их губ слетали розовые ленты с надписями: «Господь всевышний, ты велик, восхитительны дела твои!»
        В последние дни Зорба торопливо разводил огонь, готовил ужин, мы ели, после чего он спешил к дороге, ведущей в деревню. Спустя некоторое время он возвращался с недовольным видом.
- Куда это ты опять ходил, Зорба? - спрашивал я его.
- Не лезь-ка ты, хозяин, - говорил он и менял тему разговора. - Неужели Бог существует, да или нет? Что ты об этом скажешь, хозяин? И если он существует, что вполне возможно, каким ты его себе представляешь?
        Я пожал плечами, не ответив.
- Я не смеюсь, хозяин, я представляю Бога очень похожим на себя. Только более высоким, сильным и более чокнутым. И кроме того бессмертным. Он удобно уселся на мягких овечьих шкурах, а крышей ему служит небо. Оно не из старых бензиновых бочек, как в нашем жилье, а из облаков. В правой руке он держит не меч и весы - это инструменты для мясников и бакалейщиков, - а большую губку, пропитанную водой наподобие дождевого облака. Справа от него Рай, слева Ад. Когда к нему подходит чья-то душа, совсем нагая, бедняжка, и дрожащая, ибо она потеряла свое тело, Бог смотрит на нее, посмеиваясь в бороду, и, сделав страшное лицо, говорит грубым голосом: «Иди-ка сюда, иди, проклятая!» И начинает свой допрос. Душа бросается к ногам Господа Бога. «Пощади! - кричит она ему. – Прости меня!» И-н а тебе - начинает рассказывать о своих грехах. Она говорит и говорит без остановки. Богу это в конце концов наскучивает. Он начинает зевать. «Ну хватит, замолчи, - кричит он ей, - ты мне все уши прожужжала!» И - хлоп! Одним взмахом губки смывает с нее все грехи. «Ну-ка, убирайся, беги скорей в Рай! - говорит он ей. - Петр, пропусти и эту бедную девочку!»
        Ибо, ты это должен знать, хозяин, Бог велик и быть Благородным - значит прощать!
        Я помню, что в тот вечер, когда Зорба рассказывал мне свои глубокомысленные бредни, я смеялся. Тем не менее «благородство» Господа Бога проникло в мое сознание, я запомнил его сострадание, великодушие и всемогущество. В какой-то из других вечеров, когда из-за дождя мы укрылись в нашем сарае и занялись тем, что жарили каштаны, Зорба повернулся ко мне и долго смотрел, будто хотел понять какую-то великую тайну. В конце концов он не выдержал:
- Я хотел бы знать, хозяин, - сказал он, - что ты все-таки находишь во мне. Почему ты не схватишь меня за ухо и не выгонишь вон? Я тебе однажды говорил, что меня называют «паршой», потому что где бы я не появлялся, я не оставляю камня на камне... Все твои дела скоро полетят к черту. Гони ты меня, говорю тебе!
- Ты мне нравишься, - ответил я, - и больше не спрашивай меня об этом.
- Ты все же не понимаешь, хозяин, что у моего мозга нет нужного веса. Возможно, он тяжелее или легче, во всяком случае он наверняка не такой, какой нужен! Подожди, ты сейчас поймешь: вот нынче, к примеру, эта вдова не дает мне покоя ни днем ни ночью. Но речь не обо мне, нет, клянусь тебе. Что касается меня, я могу сказать наперед, я ее никогда не трону. Она мне не по зубам, черт бы ее побрал! Более того, я не хочу, чтобы она была потеряна для других. Не хочу, чтобы она спала одна. Это было бы очень печально, хозяин, и я не смогу этого перенести. И вот я брожу по ночам вокруг ее сада. Ты знаешь почему? Чтобы увидеть, что кто-то ходит к ней ночевать, и успокоиться.
        Я рассмеялся.
- Не смейся, хозяин! Если какая-нибудь женщина спит одна, то виноваты в этом мы, мужчины. Нам всем придется отвечать за это на страшном суде. Бог прощает любые грехи, как мне видится, с губкой наготове, но такой грех он не прощает. Гope тому, кто мог бы спать с женщиной, но уклонился, хозяин. Гope той женщине, которая могла спать с мужчиной и не сделала этого! Вспомни-ка, что сказал ходжа. Он на минуту замолчал и вдруг спросил:
- Когда человек умирает, может он вернуться на землю в каком-то другом виде?
- Не думаю.
- Я тем более. Но если бы он мог, тогда те люди, о которых я тебе сказал, ну, кто отказался служить, назовем их -дезертиры любви, они вернутся на землю, ты знаешь в каком обличье? В обличье мулов! Зорба снова замолчал и задумался. Потом глаза его засверкали.
- Кто знает, - сказал он, возбужденный своим открытием, -может быть, мулы, которые бродят сейчас по свету, и есть те самые люди, эти размазни, которые всю жизнь считались мужчинами и женщинами, не будучи ими на деле. Может, поэтому они без конца лягаются. Что ты об этом думаешь, хозяин?
- Твой мозг весит, несомненно, меньше, чем нужно,
Зорба, - ответил я, смеясь, - лучше встань и возьми сантури.
- Сегодня вечером не будет сантури, хозяин, и не обижайся. Я говорю, говорю, уже наговорил столько глупостей, а знаешь почему? Потому что я очень озабочен. Большая неприятность. Новая галерея, она сыграла со мной злую шутку. А ты мне говоришь о сантури... С этими словами он достал из золы каштаны, дал горсть мне и наполнил наши стаканы раки.
- Да поможет нам Бог! - сказал я, чокаясь.
- Да поможет нам Бог, - повторил Зорба, - если ты этого хочешь... Но до сего времени это ничего хорошего не дало.
        Он залпом выпил огненную жидкость и вытянулся на своей постели.
- Завтра мне потребуется много сил. Мне предстоит бороться с тысячью чертей. Доброй ночи! На следующий день с раннего утра Зорба отправился на шахту. Проходя галерею в богатой жиле, где с кровли капала вода, рабочим приходилось шлепать по черной грязи. Они продвинулись недалеко.
        Еще с позавчерашнего дня Зорба велел подносить крепежный лес, чтобы укрепить галерею, однако он все равно был обеспокоен. Бревна были недостаточно толстыми и инстинкт старого грека, позволявший ему чувствовать все, что происходило в подземном лабиринте, словно это было его собственное тело, подсказывал, что крепеж ненадежен; он слышал пока еще легкое и неуловимое для других поскрипывание, похоже крепь кровли стонала под ее тяжестью.
        Беспокойство Зорбы в этот день усилилось еще и оттого, что в ту минуту, когда он готовился спуститься в шахту, мимо проезжал на своем муле деревенский поп, отец Стефан, спеша в соседний монастырь, чтобы причастить умирающую монахиню. К счастью, у Зорбы хватило времени плюнуть три раза прежде, чем поп обратился к нему.
- Добрый день, поп! - ответил Зорба сквозь зубы на приветствие.
        И совсем тихо пробормотал:
- Чур меня!
        И чувствуя, что эти слова, должные изгнать дьявола, мало утешают, он вконец расстроенный, полез в новую галерею.
        Чувствовался тяжелый запах лигнита и ацетилена. Рабочие уже начали устанавливать столбы и крепить галерею. Зорба с кислым видом отрывисто пожелал им доброго утра, затем засучил рукава и принялся за работу.
        С десяток рабочих врубались в жилу ударами кирок, уголь ссыпался к их ногам, другие сгребали его лопатами и на маленьких тачках вывозили наружу.
        Внезапно Зорба остановился, дал знак рабочим прекратить работу и напряг слух. Как всадник сливается воедино с лошадью или капитан со своим судном, так Зорба составлял одно целое с шахтой; он предвидел, где галерея разветвляется, будто вены в организме, словом, он чувствовал то, что темным массам угля было невдомек.
        Зорба напряг свои большие волосатые уши и ждал. Именно в эту минуту я и застал его. Утром у меня было предчувствие, будто рука какая-то толкнула меня, я вздрогнул и проснулся. Поспешно одевшись, я выскочил наружу, не отдавая отчета почему я тороплюсь и куда иду; ноги сами понесли меня к шахте. Я остановился в тот самый момент, когда обеспокоенный Зорба напряженно вслушивался.
- Ничего... - сказал он через минуту, - мне показалось. За работу, ребята!
        Обернувшись, он увидел меня и, поджав губы, сказал:
- Что ты тут делаешь в такую рань, хозяин?
        Затем подошел ко мне и шепнул:
- Не поднимешься ли ты наверх подышать свежим воздухом, хозяин? Ты бы пришел сюда на прогулку как-нибудь в другой раз.
- Что случилось, Зорба?
- Ничего... Я вот вбил себе в голову. Сегодня рано утром я видел попа. Уходи!
- Если здесь опасно, будет стыдно, уйти.
- Да, - согласился Зорба.
- А ты пойдешь?
- Нет.
- Так чего же ты хочешь?
- То, что годится для Зорбы, - сказал он волнуясь, - не годится для других. Но раз ты решил, что тебе неловко уходить в такой момент, оставайся. Тем хуже!
        Он взял свой молоток, поднялся на цыпочки и стал прибивать большим гвоздем доску кровли. Я отцепил с одного из столбов ацетиленовую лампу и стал ходить взад-вперед по грязи, разглядывая темно-коричневую сверкающую жилу. Земля поглотила огромные леса, прошли миллионы лет, земля жевала и переваривала своих детей. Деревья превратились в лигнит, лигнит в уголь и вот пришел Зорба...
        Я повесил лампу и стал смотреть, что делает Зорба. Он весь отдавался работе, как бы слившись воедино с землей, киркой и углем. А когда брался за молоток и гвозди, сражаясь с досками, то страдал вместе с кровлей выработки, которая прогибалась. Он боролся с целой горой, чтобы, используя хитрость и силу, завладеть углем, Зорба разбирался во всем этом с непоколебимой уверенностью и безошибочно находил самое слабое место и налаживал дело. И такой, каким я его видел в эту минуту, перепачканный, весь в пыли, со сверкающими белками, он мне казался как бы олицетворением угля, он как бы прикинулся угольком, чтобы подкрасться к противнику и проникнуть в его укрепления.
- Давай же, смелее, Зорба! - воскликнул я в порыве наивного восхищения.
        Но он даже не обернулся. Мог ли он в эту минуту разговаривать с какой-то бумажной крысой, которая вместо кирки держала в руках презренный огрызок карандаша? Он был занят и не удостаивал меня беседой. «Не говори со мной, когда я работаю, - сказал он мне однажды вечером, - я ведь могу сломаться. - Как это сломаться, Зорба? - Ну вот, снова ты со своими вопросами! Совсем, как ребенок. Как тебе объяснить? Когда я чем-то занят, я весь отдаюсь этому, напряжен, натянут, как струна, в такие минуты я как бы сливаюсь с камнем, углем или же с сантури. Если вдруг ты меня коснешься, заговоришь, и я повернусь, то могу сломаться. Вот и все».
        Я посмотрел на свои часы, было десять.
- Сейчас время перекусить, друзья, - сказал я, - вы даже переработали.
        Рабочие тотчас бросили в угол свой инструмент и вытерли пот, готовясь выйти из галереи. Зорба, весь предавшийся работе, не услышал. Возможно он и слышал, но даже не обернулся. Обеспокоенный, он снова напрягал слух.
- Подождите, - сказал я рабочим, - давайте закурим! Я стал шарить по карманам, рабочие стояли вокруг меня в ожидании.
        Внезапно Зорба вздрогнул. Он прижался ухом к стенке штрека. При свете ацетиленовой горелки я различал его судорожно раскрытый рот.
- Что с тобой, Зорба? - воскликнул я.
        В это мгновение содрогнулась над нашими головами
вся кровля выработки.


 

- Бегите! - крикнул Зорба хриплым голосом. - Бегите!
        Мы ринулись к выходу, но не успели добежать до первых укрепленных участков галереи, как над нами послышался более сильный треск. В это время Зорба поднял большое бревно, чтобы укрепить им осевшую кровлю. Если он успеет сделать это, те несколько секунд, возможно, спасут нас.
- Бегите! - вновь раздался голос Зорбы, на этот раз приглушенно, словно исходил из чрева земли. Мы все с малодушием, которое часто овладевает людьми в критические минуты, бросились наружу, забыв про Зорбу. Но уже через несколько секунд я взял себя в руки и кинулся к нему.
- Зорба, - звал я, -Зорба!
        Мне казалось, что я кричал, однако крик так и не вырвался из моего сдавленного страхом горла. Меня охватил стыд. Я отступил назад и протянул руки. Зорба успел установить толстую подпорку. Поскользнувшись в полумраке, влекомый инстинктом самосохранения, он рванулся к выходу и наткнулся на меня. Невольно мы бросились друг другу в объятия.
- Бежим! - прорычал он сдавленным голосом. - Бежим!
        Мы бросились бежать и выскочили наружу.
        Столпившиеся у входа побледневшие рабочие молча вслушивались.
        В третий раз послышался шум, еще более сильный, чем раньше, похожий на треск поваленного бурей дерева. И тут же раздался чудовищный гул; прогрохотав, словно раскат грома, он потряс гору и кровля галереи обрушилась.
- Господи помилуй! - зашептали рабочие, крестясь.
- Вы что, бросили свои кайла в шахте? - гневно крикнул Зорба.
        Рабочие смолкли.
- Почему вы их не захватили? - снова крикнул он сердито. Ничего себе, храбрецы, небось наложили в штаны! Жаль инструмент!
- Подходящая минута, чтобы думать о кирках, Зорба, - сказал я возмущенно. - Радоваться надо, что никто не пострадал! Тебе, Зорба, надо свечку поставить, только благодаря тебе все живы.
- Мне что-то есть захотелось! - ответил Зорба. - Мне всегда хочется есть в такие минуты. Он взял свою сумку с едой, развязал ее, положил на камни и достал хлеб, оливки, лук, вареный картофель и фляжку с вином.
- Давайте же закусим, ребята! - сказал он, с набитым
ртом. Старый грек глотал жадно и торопливо, будто
вдруг потерял много сил. Он молча ел, сгорбившись, потом, взяв фляжку, запрокинул голову и стал лить вино в пересохшую глотку.
        Немного осмелев, рабочие раскрыли свои сумки. Скрестив ноги, они сели вокруг Зорбы, и, глядя на него, начали есть. Люди хотели бы припасть к его ногам, целовать ему руки, но, зная его причуды и резкость, никто не осмеливался начать первым.
        Наконец Михелис, он был старше всех и носил
густые поседевшие усы, решился и заговорил.
- Если бы тебя не было там, мастер Алексис, -
сказал он, - наши дети в одночасье стали бы сиротами.
- Заткнись! - ответил Зорба с полным ртом и никто больше не осмелился сказать ни слова.
         «Кто же создал этот лабиринт сомнений и в то же время высокомерия, этот сосуд, наполненный грехом, поле, засеянное тысячью уловок, эти ворота ада, чашу, переполненную коварством, яд, похожий на мед, цепь, которая приковывает смертных к земле, - женщину?»
        Я медленно переписывал эту буддистскую песнь, сидя на земле у горящей жаровни. С пристрастием нагромождал я один экзорцизм на другой, изгоняя из своего сознания некую фигуру под дождем, которая, покачивая бедрами, вновь и вновь проносилась предо мной во влажном воздухе в течение всех этих зимних ночей. Не знаю, каким образом, но сразу после катастрофы на шахте, когда моя жизнь могла внезапно оборваться, вдова вновь заставила бурлить мою кровь; она вопила, наподобие дикого зверя, властная и полная укора.
- Иди, иди ко мне! - взывала она. – Жизнь - это как вспышка молнии. Иди скорее, иди же, пока еще не слишком поздно!
        Мне было хорошо известно, что это была Мара, дух Зла в обличье женщины с мощным задом. И я боролся. Я вновь обратился к рукописи «Будда» подобно тому, как дикари заостренным камнем выцарапывали или рисовали в своих пещерах красной и белой краской хищных изголодавшихся животных, рыскавших вокруг их жилищ. Дикари пытались таким путем остановить их там, на скалах, ибо были уверены, что иначе хищники набросятся на них.
        С того дня, когда я мог погибнуть, вдова частенько проплывала в раскаленной атмосфере моего одиночества и давала мне знак, сладострастно покачивая бедрами. Днем я еще был силен, мозг мой бодрствовал и мне удавалось изгнать ее из сознания. Я писал, в какой форме Искуситель представал перед Буддой, как он переодевался женщиной, как он прижимался упругой грудью к коленям аскета, наконец, как Будда, чувствуя опасность, призывал к бдительности все свое существо и обращал злой дух в бегство. Мне это тоже удавалось сделать.
        С каждой написанной фразой я чувствовал все большее облегчение, набирался смелости, мне казалось, что зло отступает, изгоняемое всемогущим экзорсизмом. В течение дня я боролся изо всех сил, ночью же мое сознание складывало оружие, раскрывались потайные двери, и вдова беспрепятственно входила.
        Утром я просыпался изнуренный, побежденный, чтобы вновь начать борьбу. Иногда я поднимал голову, это бывало к концу дня; дневной свет убегал, словно его преследовали, меня внезапно окутывал мрак. Дни становились все короче. Приближался Новый год, а я продолжал упорно бороться и говорил себе: «Я не один, великая сила—свет—тоже сражается, то отступая, то побеждая, она не теряет надежду. Я борюсь и надеюсь вместе с ней!»
        Мне казалось (и это придавало мне смелости), что ведя борьбу с соблазном, я тоже своеобразно подчиняюсь великому земному ритму. «Именно это пышное тело, - думал я, - было выбрано коварным случаем, чтобы постепенно лишить меня свободы, к которой я так стремился в последнее время». Вот так мучительно я силился превратить свое неистовое желание тела вдовы в страницы рукописи «Будда».



                10.

- О чем ты думаешь? Ты будто не в своей тарелке, хозяин, - как-то вечером накануне Нового года сказал мне Зорба, подозревая о демоне, с которым мне приходилось бороться.
        Я сделал вид, что не расслышал. Но старый грек не оставлял поле битвы так легко.
- Ты молод, хозяин, - сказал он.
        Вдруг тон его переменился, стал горьким и раздраженным:
- Ты молод, здоров, хорошо, с аппетитом ешь и пьешь, дышишь морским воздухом, который подкрепляет, накапливаешь силы, но что ты с ними делаешь? Спишь в одиночестве. И это печально! Послушай-ка, отправляйся туда сегодня же вечером, не теряй времени, все просто в этом мире, хозяин. Сколько раз тебе повторять! Не усложняй ты все на свете! Передо мной была раскрытая рукопись «Будды», которую я листал. Слова Зорбы открывали верный путь, дух Мары, коварный посредник, также призывал к этому.
        Решив противостоять, я молча слушал, медленно перелистывая рукопись и насвистывая, стараясь скрыть свое волнение. Но Зорба, видя, что я продолжаю отмалчиваться, взорвался:
- Сегодня вечером, в эту новогоднюю ночь, старина, поторопись же, сходи к ней до того, как она уйдет в церковь. В этот вечер родился Христос, хозяин, сотвори же чудо и ты, ты тоже!
        Я с раздражением встал.
- Хватит, Зорба. Каждый идет своим путем. Человек, знай это, похож на дерево. Ссорился ли ты когда-нибудь с инжирным деревом из-за того, что оно не родит вишен? Ну так замолчи же! Уже скоро полночь, пойдем-ка мы тоже в церковь посмотреть на Рождество Христово.
        Зорба глубоко надвинул свою большую зимнюю шапку.
- Хорошо, - сказал он огорченно, - идем! Но я очень хочу тебе сказать, что Господь Бог был бы гораздо больше доволен, если бы ты, как архангел Гавриил, сходил сегодня вечером к вдове. Если бы Господь Бог следовал тем же путем, что и ты, хозяин, он бы никогда не навестил деву Марию, и Христос никогда бы не родился. Если бы ты меня спросил, по какому пути идет Господь Бог, я бы тебе ответил: по тому, который ведет к деве Марии, а Мария нынче - это вдова.
        Зорба замолчал, напрасно ожидая ответа, затем с силой толкнул дверь и мы вышли; кончиком своей палки он нетерпеливо бил по гравию.
- Да-да, - упрямо повторил он, - дева Мария - это вдова!
- Идем же, - сказал я,- и не кричи!
        Мы шли в зимней ночи хорошим шагом, небо было необычайно чистое, звезды, большие и низкие, сверкали, наподобие огненных шаров, подвешенных в воздухе. Мы шли берегом и казалось, что ночь ревела, словно большой черный зверь, вытянувшийся вдоль бушующего моря.
         «Начиная с этого вечера, - говорил я себе, - свет, который зима загнала в тупик, начинает понемногу брать верх. Он как бы родился в эту ночь вместе со святым младенцем».
        Все жители деревни столпились в теплом, наполненном благовонием, церковном улье. Впереди были мужчины, сзади, со скрещенными на груди руками, женщины. Отец Стефан, высокий, ожесточенный постом, длившимся сорок дней, в тяжелом золоченом облачении мелькал то здесь, то там, помахивая кадилом; он пел во весь голос, торопясь увидеть рождение Христа и поскорее уйти к себе, чтобы наброситься на жирный суп, колбасу и копченое мясо.
        Если сказать: «Сегодня день начинает прибывать», - эта фраза не взволнует сердце человека, не потрясет наше воображение, а лишь обозначит обычный физический феномен. Но свет, о котором я говорю, родился посреди зимы, стал младенцем, младенец - Богом и вот уже двадцать веков наша душа хранит его у своей груди и вскармливает молоком.
        Почти сразу после полуночи мистическая церемония подошла к концу. Христос родился. Жители деревни, изголодавшиеся и радостные, заторопились к себе, чтобы приступить к пиру и почувствовать всеми глубинами своего чрева тайну воплощения. Живот служит прочной основой: хлеб, вино и мясо прежде всего, только с их помощью можно создать Бога.
        Огромные, наподобие ангелов, звезды сверкали над белоснежным куполом церкви. Млечный путь, словно большая река, протекал из одного конца неба в другой. Над нами поблескивала зеленая, как изумруд, звезда. Охваченный волнением, я глубоко вздохнул. Зорба повернулся ко мне:
- Хозяин, ты веришь, что Бог стал человеком и что он родился в стойле? Ты веришь этому или же тебе на все наплевать?
- Мне трудно тебе ответить, Зорба, - сказал я, - я не могу утверждать, что я в это верю, и тем более - что не верю. А ты?
- И я тоже, честное слово, не знаю, как теперь быть. Когда я был совсем маленьким, то не верил в бабушкины сказки про фей и, однако, дрожал от волнения, смеялся и плакал точно так же, как если бы я в них верил. Когда же у меня начала расти борода, я забросил все эти истории и даже смеялся над ними. И вот теперь, когда пришла ко мне старость, я, хозяин, расслабился, и снова в них верю... Какой забавный
механизм - человек! Мы направились по дороге к дому мадам Гортензии и ускорили шаг, словно изголодавшиеся лошади, почуяв конюшню.
- Они весьма хитры, эти священнослужители! - сказал Зорба. - Они берут тебя через желудок; и как ты избежишь этого? В течение сорока дней, говорят они, ты не должен есть мясо, не должен пить вино: пост. А зачем? Для того чтобы ты начал изнывать без вина и мяса. Ах! Эти толстозадые, они знают все ухищрения!
        Мой спутник ускорил шаг.
- Поторопись, хозяин, - сказал он, - индейка должно быть уже готова.
        Когда мы вошли к нашей доброй даме в ее маленькую комнату с большой кроватью искушения, стол был накрыт белой скатертью, индейка дымилась, лежа раздвинутыми лапками вверх, от разожженной жаровни исходило мягкое тепло.
        Мадам Гортензия накрутила локоны и надела длинный выцветший розовый халат с широкими рукавами и обтрепанными кружевами. Желто-канареечная лента, шириной в два пальца, стягивала в этот вечер ее морщинистую шею. Она побрызгала под мышками туалетной водой с запахом флердоранжа.
         «Насколько гармонично все на этом свете! - думал я. - Насколько все совершаемое на земле совпадает с трепетом человеческого сердца! Взять эту старую певичку, которая вела беспорядочный образ жизни; брошенная теперь на уединенном берегу, она воплощает в этой нищенской обстановке всю святость и теплоту женщины».
        Обильный и тщательно приготовленный обед, горящая жаровня, украшенное и накрашенное тело, запах флердоранжа - с какой простотой и быстротой все эти обыкновенные, но настолько человечные, плотские удовольствия превращаются в огромную душевную
радость.
        Внезапно глаза мои наполнились слезами. Я почувствовал, что в этот торжественный вечер я был не одинок здесь, на берегу пустынного моря. Навстречу мне двинулось создание, полное жертвенности, нежности и терпения: это была мать, сестра, жена. И я, полагавший, что ни в чем не испытываю нужды, вдруг почувствовал, что мне многого стало недоставать.
        Зорба, должно быть, тоже испытывал такое же сладостное возбуждение, едва мы успели войти, как он сжал в объятиях принарядившуюся и намалеванную певицу.
- Христос воскресе! - воскликнул он. - Поклон тебе, женщина! - Смеясь, он повернулся ко мне.
- Взгляни-ка на это хитрое создание, которое зовется женщиной! Ей удалось окрутить самого Господа Бога!
        Мы сели за стол и набросились на приготовленные блюда, выпили вина; наши тела почувствовали удовлетворение, а души млели от удовольствия. Зорба вновь воспламенился.
- Пей и ешь, - кричал он мне каждую минуту, - ешь и пей, хозяин, веселись. Пой и ты, парень, пой, как поют пастухи: «Слава всевышнему!..» Христос Воскресе, это не какой-то там пустяк. Давай свою песню, чтоб Господь Бог тебя услышал и возликовал! Он завелся, вновь обретя воодушевление.
- Христос Воскресе, мой бумагомаратель, мой великий
ученый. Не мелочись: родился-таки он или не родился? Эх, старина, он родился и не будь идиотом! Если ты возьмешь увеличительное стекло и станешь рассматривать воду, которую пьют - это мне сказал один инженер, - ты увидишь, что вода кишит червями, совсем маленькими, которых не видно невооруженным глазом. Ты увидишь червей и не станешь пить. Не будешь пить и подохнешь от жажды. Так разбей это стекло, хозяин, разбей его, чтобы черви тотчас исчезли, и ты смог пить и освежиться!
        Он повернулся к нашей разнаряженной подруге и, подняв полную рюмку, сказал:
- Моя дорогая Бубулина, моя боевая подруга, я поднимаю этот бокал за твое здоровье! В своей жизни я видел немало женских фигур» прибитых гвоздями на носах кораблей, они поддерживают руками свою грудь, их губы и щеки выкрашены в огненно-красный цвет. Они пересекли все моря, входили во все гавани, а когда корабль сгнивал, их спускали на берег, где они оставались до конца своих дней прислоненными к стене какого-нибудь портового кабачка, куда приходят выпить капитаны.
        Моя Бубулина, в этот вечер, когда я вижу тебя на этом берегу, теперь, когда я плотно поел и хорошо выпил, ты мне кажешься фигурой с носа огромного корабля. Я же - твоя последняя гавань, мой цыпленок, я - то т кабачок, куда приходят капитаны выпить вина. Иди же, прислонись ко мне, опусти паруса. Я пью этот стакан вина, моя сирена, за твое здоровье!
        Мадам Гортензия, взволнованная и потрясенная,
разревелась на плече у Зорбы.
- Вот увидишь, - шепнул мне на ухо Зорба, - из-за этих красивых слов у меня начнутся неприятности. Эта шлюха не позволит мне уйти сегодня вечером. Но что ты хочешь, мне жаль ее, бедняжку, да! Мне ее очень жаль!
- Христос Воскресе! - громогласно приветствовал он свою сирену. - За наше здоровье!
        Зорба просунул свою руку под руку доброй дамы, и они залпом выпили свое вино на брудершафт, с восторгом глядя друг на друга.
        Уже приближалась утренняя заря, когда я в одиночестве вышел из теплой комнатушки с огромной кроватью и направился в обратный путь. Вся деревня, заперев окна и двери, теперь, после пиршества, спала под огромными зимними звездами.
        Было холодно, море бушевало, Венера повисла на востоке, задорно мерцая. Я шел вдоль берега, играя с волнами: они устремлялись, чтобы обрызгать меня, я увертывался. Я был счастлив и говорил себе:
         «Вот истинное счастье: совсем не иметь честолюбия и одновременно работать, как раб; жить вдали от людей, не иметь в них нужды и любить их. Отпраздновать Рождество и, хорошо выпив и плотно закусив, укрыться совсем одному, вдали от всех соблазнов, имея над головой звезды, слева землю, а справа море, чтобы вдруг почувствовать, что жизнь совершила свое последнее чудо, став волшебной сказкой».
        Дни проходили. Я хорохорился, бодрился, но в глубинах моего сердца таилась печаль. В течение всей этой праздничной недели меня тревожили воспоминания, наполняя грудь далекой музыкой и любимыми образами. Лишний раз меня восхитила мудрость античной легенды: сердце человека - это ров, наполненный кровью; по берегам этого рва лежат ваши любимые покойники и пьют кровь, чтобы воскреснуть; чем дороже они были для вас, тем больше они пьют вашей крови.
        Канун Нового года. Несколько деревенских мальчишек с большим бумажным корабликом в руках подошли к нашей хижине и запели высокими радостными голосами каланду о том, как святой Василий приезжает сюда из своей родной Сезареи, гуляет по небольшому темно-голубому критскому пляжу, опираясь на посох, покрытый листвой и цветами. Заканчивалась новогодняя песня пожеланиями: «Пусть жилище твое, учитель, наполнится зерном, оливковым маслом и вином, и пусть жена твоя, точно колонна из мрамора, поддерживает крышу твоего дома; дочь твоя пусть выйдет замуж и родит девять сыновей и одну дочь; и пусть твои сыновья освободят Константинополь, город наших королей! Счастливого Нового года, христиане!»
        Зорба с восхищением слушал; затем схватил детский барабан и неистового заиграл.
        Я молча смотрел и слушал. От моего сердца отделился еще один лист, еще один год. Я сделал еще один шаг к черному рву.
- Что с тобой происходит, хозяин? - спросил Зорба, он вполголоса пел вместе с мальчишками, ударяя в барабан. - Что с тобой, парень? У тебя землистый цвет лица, ты, хозяин, постарел. Я же в такие дни, как сегодняшний, становлюсь мальчишкой, будто Христос, заново рождаюсь. Разве не рождается он каждый год? Вот и у меня то же самое. Я вытянулся на своей постели и закрыл глаза. В этот вечер на сердце у меня было тяжело и мне не хотелось говорить.
        Мне не удавалось заснуть, казалось, в этот вечер вся моя жизнь проходила предо мной, как во сне, быстро и бессвязно; я смотрел на нее с безнадежностью Похожая на пушистое облако, разрываемое сильным ветром, она меняла форму, распадалась и рождалась заново. Мое существование претерпевало метаморфозы, превращая меня то в лебедя, то в собаку, то в демона, скорпиона, обезьяну, этот процесс шел непрерывно, моя жизнь-облако снова распылялась, рассекаемая радугой и ветром
        Рождался новый день Я не открывал глаз, силясь сконцентрироваться и проникнуть в тайну бытия, скрытую в человеческом мозге. Я торопился разорвать скрывающий ее покров, чтобы увидеть, что принесет мне новый год...
- Здравствуй, хозяин, с Новым годом!
        Голос Зорбы вернул меня на землю. Я открыл глаза и увидел, как он бросил на порог хижины большой гранат. Рубиновые зерна отскочили прямо к моей постели, я собрал несколько штук и, разжевав, почувствовал свежесть.
- Я желаю нам заработать много денег и чтобы нас похитили девушки! - воскликнул Зорба, он был в хорошем настроении.
        Мой товарищ встал, побрился и надел все самое лучшее - брюки зеленого сукна, куртку из грубой шерстяной ткани и потертый казакин из козьих шкур. На голове у него была русская каракулевая шапка. Подкрутив усы, Зорба сказал:
- Хозяин, я пойду в церковь как представитель компании. В интересах нашей фирмы, чтобы нас не принимали за франкмасонов. Здесь мне терять нечего, не так ли? Ну, и время заодно убью. Он поклонился и подмигнул:
- Может и вдову увижу.
        Бог, интересы компании и вдова образовали в сознании Зорбы гармоничное целое. Услышав, как удалялись его легкие шаги, я одним прыжком стал на ноги. Очарование было нарушено, и моя душа вновь оказалась заключена в темницу плоти.
        Я оделся и вышел на берег. Идя быстрым шагом, я испытывал радость, словно мне удалось избежать опасности или греха. Утреннее нескромное желание вызнать будущее до того, как оно успеет родиться, показалось мне вдруг кощунством.
        Я вспомнил, как однажды утром увидел под корой дерева кокон именно в ту минуту, когда бабочка разрывала оболочку и готовилась выйти на свободу. Я хотел подсмотреть как это происходит, но ждать пришлось долго, а я торопился. Нервничая, я наклонился и стал согревать ее своим дыханием. Чудо стало совершаться предо мной в ритме несколько ускоренном, чем это было задано природой. Оболочка раскрылась, бабочка высвободилась, с трудом перебирая лапками, и я никогда не забуду тот ужас, который тогда испытал: крылья ее были еще сложены и всем своим маленьким тельцем она вздрагивала, пытаясь их развернуть. Склонившись над ней, я помогал ей своим дыханием. Все было напрасно. Нужно было терпеливо
ждать созревания, разворот крыльев должен происходить медленно, под теплыми лучами солнца; теперь же было слишком поздно. Мое дыхание заставило бабочку, еще всю смятую, преждевременно проснуться. Она шевелилась в безнадежных усилиях и спустя несколько секунд умерла на моей ладони.
        Этот маленький трупик был, пожалуй, самой большой тяжестью на моей совести, ибо я хорошо понимаю сегодня, что насилие над великими законами природы - смертный грех. Мы не должны проявлять нетерпение, а лишь доверчиво следовать вечному ритму.
        Я опустился на скалу, чтобы в мире и покое проникнуться этой мыслью, пришедшей мне в новогоднюю ночь. Ах, если бы эта маленькая бабочка могла всегда порхать предо мной, указывая мне путь!



                11.


 

        Проснулся я радостный, словно впервые в жизни раскрыл глаза. Дул холодный ветер, небо было безоблачно и море сверкало.
        Я пошел в деревню. Служба должна была уже кончиться. Опережая события и испытывая нелепое волнение, я спрашивал себя: кого я встречу в первый день этого года - вестника добра? Или зла? Хорошо бы это был маленький ребенок, говорил я себе, с руками, полными новогодних игрушек; или же это будет могучий старик в белой рубашке с широкими вышитыми рукавами, довольный и гордый тем, что с честью выполнил свой долг на земле! Чем ближе я подходил к деревне, тем сильнее нарастало во мне глупое волнение.
        Внезапно ноги мои подкосились: на деревенской дороге, в тени оливковых деревьев, двигаясь легким шагом, вся раскрасневшаяся, в черной косынке, стройная и гибкая, показалась вдова. В ее волнующей походке было действительно что-то от черной пантеры, мне даже показалось, что воздух наполнился терпким запахом мускуса. Если бы я мог убежать! Я чувствовал, что этот разгневанный зверь безжалостен, победа над ним — только бегство. Но как убежать? Вдова приближалась. Гравий скрежетал так, что мне казалось, будто надвигается целая армия. Она заметила меня, тряхнула головой, косынка соскользнула, обнажив черные, как смоль, блестящие волосы. Вдова бросила на меня украдкой томный взгляд и улыбнулась. Глаза ее излучали диковатую нежность. Она поспешно поправила косынку, как бы смущенная тем, что позволила увидеть свои волосы.
        Мне хотелось заговорить с ней, пожелать ей счастливого Нового года, но у меня пересохло в горле, как в тот день, когда обвалилась галерея, и жизнь моя находилась в опасности. Камышовая изгородь ее сада колыхалась в лучах зимнего солнца, падавших на золотистые плоды лимонных и апельсиновых деревьев, покрытых темной листвой. Весь сад сиял, будто рай.
        Вдова остановилась и, сильно толкнув калитку, распахнула ее. В эту минуту я проходил мимо нее. Она обернулась и, поведя бровями, взглянула на меня. Женщина оставила калитку открытой, и я видел, как она, виляя бедрами, скрылась за деревьями.
        Переступить порог, запереть калитку, побежать за ней, обнять за талию и не говоря ни слова увлечь к большой кровати - вот что называется поступать, как подобает мужчине!
        Так делал мой дед и так же поступать я пожелал бы своему внуку. Я взвешивал и обдумывал...
         «В другой жизни, - шептал я, горько улыбаясь, - в другой жизни я буду вести себя лучше!»
        Чувствуя на сердце тяжесть, словно совершил смертный грех, я углубился в заросшую деревьями лощину. Я бродил взад и вперед, дрожа от холода и пытаясь изгнать из своей головы покачивание бедер, улыбку, глаза, грудь вдовы, но мысли о ней без конца возвращались, и я задыхался.
        На ветвях деревьев еще не появилась листва, но набухшие почки уже лопались от переполнявшего их сока. В каждой почке был молодой росток будущего цветка, потом плода, затаившегося, сжавшегося и готового устремиться навстречу свету. Под сухой корой, начиная с середины зимы, бесшумно и тайно, день за днем вызревало великое чудо весны.
        Вдруг я радостно вскрикнул, увидя перед собой, как в укромном уголке, несмотря на зимнюю пору, смело расцвело миндальное дерево, открывая путь всем другим деревьям и объявляя о приходе весны.
        Я испытывал огромное облегчение. Глубоко вдыхая легкий горьковатый запах, я сошел с тропинки и приблизился к цветущим ветвям.
        Оставался я там довольно долго, пребывая в бездумном состоянии. Счастливый, я сидел точно в райских кущах, погрузившись в вечность.
        Внезапно грубый голос опустил меня на землю.
- Что ты здесь делаешь, хозяин? Я уже столько времени тебя ищу. Скоро полдень, идем же!
- Куда?
- Куда? И ты еще спрашиваешь? К мамаше молочного поросенка, черт возьми! Неужели ты не хочешь есть? Молочный поросенок уже вынут из печи! Такой запах, старина... у меня слюнки текут. Идем же! Я поднялся и погладил крепкий, полный тайны ствол миндаля, сотворивший это чудо цветения. Зорба шел впереди, бодрый, полный воодушевления, с хорошим аппетитом. Основные потребности обычного мужчины - пища, выпивка, женщина, танец - оставались еще неисчерпанными в этом жадном и крепком теле.
        Он держал в руках какой-то предмет, завернутый в розовую бумагу и перевязанный золоченой тесемкой.
- Новогодний подарок? - спросил я с улыбкой. Зорба засмеялся, стараясь скрыть свое волнение.
- Эх! Просто немного побаловать бедняжку! - сказал он, не оборачиваясь. - Пусть напомнит ей старые добрые времена... Это же женщина (мы говорили об этом), а значит - создание, которое вечно жалуется.
- Это фото?
- Ты увидишь... ты увидишь, не будь таким нетерпеливым. Я это сделал сам. Поспешим же. Полуденное солнце приятно пригревало. Море - оно тоже согрелось под солнцем и было счастливо.
        Небольшой пустынный остров вдали, укрытый легким туманом, казалось, был приподнят над морем и покачивался в воздухе.
        Мы приближались к деревне. Зорба подошел ко мне и, понизив голос, сказал:
- Знаешь, хозяин, особа, о которой идет речь была в церкви. Я стоял впереди, возле клироса, вдруг вижу - святые иконы осветились. Христос, Богородица, двенадцать апостолов - все засверкали... «Что же это такое? - спросил я себя и перекрестился. - Солнце?» Оборачиваюсь, а это вдова.
- Хватит болтать, Зорба! - сказал я, ускоряя шаг. Но мой спутник не отставал.
- Я видел ее совсем рядом, хозяин. У нее родинка на щеке! Можно голову потерять! Это целая тайна, родинки на щеках женщин! Он удивленно округлил глаза.
- Нет, ты видел это, хозяин? Кожа такая гладкая гладкая и вдруг - на тебе - вот такое черное пятнышко. Да одного этого хватит, чтобы потерять голову! Ты в этом понимаешь хоть что-нибудь, хозяин? Что они об этом говорят, твои книги?
- Ну их к дьяволу, эти книги! Зорба засмеялся, очень довольный.
- Вот-вот, - сказал он, - наконец-то ты начинаешь
соображать.
        Мы быстро, не останавливаясь, прошли мимо кофейни. Наша добрая дама зажарила в печи молочного поросенка и ожидала нас, стоя на пороге. Как и в прошлый раз, с той же канареечно-желтой лентой на шее, такая же густо напудренная, с намазанными толстым слоем темно-красной помады губами, она была поразительна. Как только она увидела нас, все ее тело от радости пришло в движение, маленькие глазки шаловливо поиграли и остановились на лихо закрученных усах Зорбы.
        Едва входная дверь за нами закрылась, Зорба обнял ее за талию.
- С Новым годом, моя Бубулина, - сказал он ей, - посмотри-ка, что я тебе принес! - и он поцеловал ее в заплывший жиром затылок.
        Старая русалка вздрогнула, словно ее пощекотали, но головы не потеряла. Глаза ее впились в подарок. Она схватила его, развязала золоченую тесьму, посмотрела и вскрикнула.
        Я наклонился, чтобы тоже посмотреть: на большом листе картона этот злодей Зорба нарисовал четырьмя красками -золотистой, коричневой, серой и черной - четыре больших, украшенных флагами, линкора на фоне моря цвета индиго. Перед линкорами, вытянувшись в волнах, совершенно белая и совершенно голая, с распущенными волосами и высокой грудью, с рыбьим хвостом, изогнутым спиралью, и с желтой ленточкой на шее плавала русалка - мадам Гортензия. Она держала в руке четыре шнурочка и тянула за них четыре линкора с поднятыми флагами: английским, русским, французским и итальянским. В каждом углу картины свисали бороды, золотистая, коричневая, серая и черная.
        Старая певица тотчас поняла.
- Это я! - сказала она, показывая с гордостью на
русалку. Она вздохнула.
- О-ля-ля! - воскликнула она. - Я тоже когда-то была великой державой.
        Она сняла маленькое круглое зеркальце, висевшее над кроватью около клетки с попугаем, и повесила туда творение Зорбы. Под густым слоем румян щеки ее, должно быть, побледнели.
        Зорба в течение этого времени топтался на кухне. Он был голоден. Принеся бутылку вина, он наполнил три бокала.
- А ну, все за стол! - пригласил он, ударяя в ладоши. -Начнем с главного, с желудка. Потом, моя красавица, спустимся пониже! Воздух просто сотрясался от вздохов нашей старой русалки. Она тоже в начале каждого года представала пред своим маленьким страшным судом, где, видимо, взвешивала свою жизнь и находила ее пропащей. Из глубины сердца этой истрепанной женщины по торжественным дням должны были взывать большие города, мужчины, шелковые платья, шампанское и надушенные бороды.
- Я совсем не хочу есть, - сказала она нежным голосом, - совсем, совсем не хочу.
        Она опустилась на колени перед жаровней и помешала
пылающие угли; на ее обвисших щеках отразились
блики пламени. Небольшая прядь волос скользнула
со лба, коснулась пламени и в комнате почувствовался
тошнотворный запах паленого.
- Я не хочу есть, - снова прошептала она, видя, что мы не обращаем на нее внимания. Зорба нервно сжал кулаки. Какое-то время он оставался в нерешительности. Старый грек мог позволить ей ворчать, сколько влезет, пока бы мы набросились на маленького жареного поросенка. Он мог также опуститься на колени рядом с ней, обнять ее и, сказав теплые слова, утешить. Наблюдая за его задубевшим лицом, я видел, как его терзали противоречия.
        Внезапно лицо Зорбы застыло. Он принял решение. Лукавый грек склонился и, сжав колено сирены, сказал срывающимся голосом:
- Если ты, моя крошка, не станешь есть, настанет конец света! Сжалься, моя милая, и съешь эту поросячью ножку.
        И запихнул ей в рот хрустящую и залитую жиром ножку. Потом он обнял ее, поднял с земли, заботливо усадил на стул между нами.
- Ешь, - сказал он, - ешь, мое сокровище, и пусть святой Василий придет к нам в деревню! А иначе, знай это, мы его не увидим. Он отправится к себе на родину, в Сезарею. Заберет назад бумагу и чернила, праздничные
пиоги, новогодние подарки, детские игрушки, даже этого маленького поросенка и потом в дорогу! Поэтому, моя курочка, открой свой маленький ротик и ешь! Он пощекотал ее под мышками. Старая русалка закудахтала, вытерла свои маленькие покрасневшие глаза и начала медленно пережевывать хрустящую ножку...
        В эту минуту на крыше заорали два влюбленных кота. Они мяукали с неописуемой ненавистью, голоса их то высоко поднимались, то угрожающе опускались. Потом мы услышали, как они, сцепившись, покатились, царапая друг друга.
- Мяу, мяу... - мяукнул Зорба, подмигнув старой русалке. Мадам Гортензия улыбнулась и украдкой сжала под столом его руку. Проглотив комок в горле, она с аппетитом принялась за еду. Солнце опустилось и, вторгшись через маленькое оконце, скользнуло по ногам нашей доброй дамы. Бутылка опустела. Поглаживая свои усы, торчавшие, как у дикого кота, Зорба придвинулся к мадам Гортензии. Она же, сжавшись с втянутой головой, с дрожью ощущала на себе его теплое, пахнущее алкоголем, дыхание.
- Что это еще за чудо, хозяин? - спросил Зорба, повернувшись. - Все идет у меня шиворот-навыворот. Ребенком я походил на маленького старичка: неуклюжий, говорил мало, у меня был грубый низкий голос старого человека. Считалось, что я похож на своего деда! Но с возрастом я становился все легкомысленней. В двадцать лет начал делать глупости, правда, не часто, как и положено в этом возрасте. В сорок лет почувствовал себя юношей и стал здорово глупить. Теперь же, когда мне перевалило за шестьдесят (за шестьдесят пять, хозяин, но это между нами), честное слово, мир стал тесен для меня! Можешь ли ты объяснить это, хозяин? Он поднял свой стакан и повернувшись к своей даме сказал с серьезным видом:
- За твое здоровье, моя Бубулина. Желаю тебе, - продолжал он не менее серьезно, - чтобы у тебя в этом году выросли зубы, появились красивые тонкие брови и чтобы кожа твоя стала свежей и нежной, как у персика! Тогда ты выкинешь к черту эти грязные лешочки! А еще я тебе желаю новую революцию на Крите, пусть вернутся четыре великих державы, дорогая Бубулина, со своими флотами, каждый флот имел бы своего адмирала, а каждый адмирал завитую и надушенную бороду. А ты, моя сирена, вознесешься над флотами, исполняя свою нежную песню.
        Говоря это, он погладил своей огромной лапищей отвислую и дряблую грудь милой дамы.
        Зорба был снова охвачен пламенем, голос его стал хриплым от желания. Я рассмеялся. Однажды в кино я видел турецкого пашу, который расшалился в парижском кабаре. На его коленях сидела молоденькая блондинка, и когда он распалился, кисть его фески начала медленно подниматься, затем замерев на какое-то время в горизонтальном положении, резко устремилась вверх.
- Ты чего смеешься, хозяин? - спросил Зорба. Милая дама все еще находилась во власти слов своего поклонника.
- Ах, Зорба, - сказала она, - разве это возможно? Молодость уходит... безвозвратно. Зорба снова придвинулся, стулья коснулись друг друга.
- Послушай, моя милая, - сказал он, расстегивая третью, последнюю пуговицу на корсаже мадам Гортензии. - Послушай, какой подарок я тебе преподнесу: нынче есть такие врачи, которые делают чудеса. Дают капли или порошок, я уж не знаю, - и снова тебе двадцать лет, самое большее двадцать пять. Не плачь, моя хорошая, я тебе выпишу врача из Европы... Наша старушка-сирена вздрогнула. Блестящая и красноватая кожа ее головы просвечивала сквозь поредевшие волосы. Она обхватила большими, пухлыми руками шею Зорбы.
- Если это капли, мой милый, - проворковала она, ласкаясь к нему, как кошка, - то ты мне закажи целую бутыль. Если же это порошок...
- То целый мешок, - продолжил Зорба, расстегнув третью пуговицу.
        Коты, угомонившиеся на некоторое время, вновь начали завывать. Один из них жалобно мяукал, словно о чем-то умолял, другой злился и угрожал...
        Наша добрая дама зевала, глаза ее сделались томными.
- Ты слышишь этих мерзких животных? У них совсем нет стыда... - шептала она, усаживаясь к Зорбе на колени. Дама прижалась к нему и вздохнула. Она выпила немного больше, чем нужно, взор ее затуманился.
- О чем ты думаешь, моя киса? - сказал Зорба, сжав ей грудь обеими руками.
- Александрия... - шептала, всхлипывая русалка путешественница, - Александрия... Бейрут... Константинополь... турки, арабы, шербет, золоченые сандалии, красные фески... Она снова вздохнула.
- Когда Али-бей оставался со мной на ночь - какие усы, какие брови, какие руки! - он звал музыкантов,
Игравших на тамбурине и флейте, кидал им деньги из окна, и они играли у меня во дворе до утренней зари. Соседи помирали от зависти, они говорили: «Али-бей опять проводит ночь с дамой»... Потом, в Константинополе, Сулейман-паша не позволял мне по пятницам выходить прогуляться. Он боялся, что меня по пути в мечеть увидит султан и, ослепленный моей красотой, прикажет украсть. По утрам, когда Сулейман выходил от меня, он ставил трех негров у моей двери, чтобы ни один мужчина не мог приблизиться... Ах! Мой маленький Сулейман!
        Она достала из-под корсажа большой носовой платок в клетку и со вздохом, словно морская черепаха, прикусила его.
        Разозленный Зорба высвободился из объятий дамы, усадил ее на соседний стул и поднялся. Тяжело дыша он прошелся по комнате два-три раза, потом ему показалось здесь слишком тесно и схватив палку он выбежал во двор, приставил к стене стремянку. Я увидел, как он с сердитым видом поднялся по ступенькам.
- Кого ты хочешь поколотить, Зорба, - крикнул я, - не Сулеймана ли пашу?
- Этих мерзких котов, - прорычал он, - они никак не хотят оставить меня в покое!
        И одним прыжком он перескочил на крышу.
        Мадам Гортензия, пьяная, с распущенными волосами, закрыла, наконец, глаза, которые столько раз целовали. Сон унес ее к большим восточным городам - в закрытые сады, мрачные гаремы, к влюбленным пашам. Он заставил ее пересечь море, и она видела себя в минуты греха. Она забрасывала четыре удочки и ловила четыре больших линкора.
        Искупавшаяся, освеженная морем, старая русалка счастливо улыбалась своим снам. Вошел Зорба, помахивая своей тростью.
- Она спит? - спросил он, посмотрев на нее. - Она спит, шлюха?
- Да, - ответил я, - она была украдена тем, что возвращает молодость старикам, Зорба-паша, то есть сном. Сейчас ей двадцать лет и она прогуливается по Александрии и Бейруту...
- Пошла она к черту, старая грязнуля! - проворчал Зорба и сплюнул. - Взгляни-ка, она улыбается! Пойдем лучше отсюда, хозяин! Он надвинул шапку и открыл дверь.
- Нажраться, как свиньи, - сказал я, - а затем сбежать, оставив ее совсем одну! Так не поступают!
- Она же не одна, - ворчал Зорба, - она же с Сулейман-пашой, ты что, не видишь? Она на седьмом небе, грязная баба! Пошли, хозяин! Мы вышли, на дворе было холодно. По ясному небу плыла луна.
- Ох, эти женщины! - произнес Зорба с отвращением. - Тьфу! Но это не их вина, это мы виноваты, безмозглые сумасброды, сулейманы и зорбы!
- Впрочем, даже не мы, - спустя минуту добавил он с яростью, - это вина одного лишь великого Безумца, Сумасброда, Величайшего Сулеймана-паши... Ты знаешь, кто это!
- Если он существует, - ответил я, - ну, а если его нет?
- Тогда все пропало!
        Довольно долго мы молча шли быстрым шагом. Зорба наверняка обдумывал дикие замыслы, каждую минуту ударяя по камням палкой и сплевывая.
        Вдруг он повернулся ко мне:
- Мой дед - мир праху его! - уж он-то разбирался в женщинах. Он любил многих, бедняга, и немало горя из-за них хлебнул. Так вот он мне говорил: «Милый Алексис, благословляю тебя и хочу дать совет: не доверяй женщинам. Когда Господь Бог захотел воздать женщину из адамова ребра, дьявол обернулся змеей и, выбрав подходящий момент, украл ребро. Кинулся Бог за ним, да дьявол проскользнул у него между пальцев, оставив ему только свои рога. «За неимением прялки,— сказал про себя Господь Бог, - хорошая хозяйка прядет с помощью ложки. Ну, что ж, сотворю женщину из рогов дьявола». И он сотворил ее, нам на несчастье, мой маленький Алексис! Так вот, когда касаешься женщины, неважно, где - это рога дьявола. Не доверяйся, мой мальчик! Опять же это была женщина, та, что украла яблоки в раю и спрятала их в корсаж. А теперь она прогуливается и хвалится этим. Вот язва! Если ты попробуешь этих яблок, несчастный, ты пропал. Если не станешь пробовать, все-равно пропадешь. Какой совет тебе дать, малыш? Делай то, что тебе нравится!» Вот что сказал мне покойный дедушка, но я не стал от этого рассудительнее. Я пошел той же дорогой, чтои он, и вот я здесь!
        Мы торопливо прошли через деревню. Лунный свет был тревожен. Представьте себе, что будучи пьяным А вы вышли на воздух и нашли мир внезапно изменившимся. Дороги превратились в молочные реки, ямы и рытвины полны до краев известью, горы покрылись снегом. Ваши руки, лицо, шея фосфоресцируют, как брюшко светлячка. Луна же, словно экзотическая медаль, висит у вас на груди.
        Мы бодро шли, сохраняя молчание. Опьяненные лунным светом, пьяные еще и от вина, мы не чувствовали, как наши ноги касались земли. Позади нас в заснувшей деревне собаки забрались на крыши и жалобно лаяли, глядя на луну. Нас тоже охватило безотчетное желание вытянуть шеи и завыть...
        В это время мы проходили мимо сада вдовы. Зорба остановился. Вино, хороший стол, луна вскружили ему голову. Он вытянул шею и своим грубым ослиным голосом заревел непристойное четверостишие, придуманное им в эту минуту сильного возбуждения:
        Как я люблю твое прекрасное тело,
        Начиная от талии и спускаясь все ниже!
        Оно принимает гибкого угря
        И в ту же минуту делает его неподвижным.
        Здесь тоже живет отродье дьявола, - сказал он, - пойдем прочь, хозяин!
        Уже начинало светать, когда мы пришли к себе в хижину. Я в изнеможении бросился на кровать. Зорба умылся, зажег жаровню и сварил кофе. Он присел на корточки перед дверью, закурил сигарету и принялся мирно покуривать, глядя в сторону моря. Лицо его было серьезным и сосредоточенным. Он был похож на японский рисунок, какой я очень любил: аскет сидит, скрестив ноги, завернувшись в длинные оранжевые одежды; лицо его блестит, как хорошо отполированное дерево, почерневшее от дождей; выпрямив шею, улыбаясь, бесстрашно смотрит он перед собой в темную ночь...
        Я глядел на Зорбу при свете луны и восхищался: с какой лихостью и простотой он приноровился к этому миру, как гармонировали его душа и тело; и все сущее - женщины, хлеб, вода, мясо, сон - объединялось радостно с его телом и становилось Зорбой.
        Никогда ранее я не видел такого дружеского единения между человеком и вселенной.
        Луна уже склонялась к своему ложу, совершенно круглая, бледно-зеленая. Невыразимая нежность охватила море.
        Зорба бросил сигарету, пошарил в корзинке, достал нитки, катушки, небольшие кусочки дерева, зажег керосиновую лампу и снова стал испытывать канатную дорогу. Склонившись над этой несложной игрушкой, Зорба был поглощен своими расчетами, наверняка очень трудными, ибо он поминутно почесывал голову и чертыхался.
        Вдруг ему все надоело, он двинул ногой, и канатная дорога развалилась.



                12.


 

        Меня сморил сон. Когда я проснулся, Зорба уже ушел. Было холодно, и я не испытывал ни малейшего желания вставать. Протянув руку к небольшой книжной полке над постелью, я взял книгу, которую любил и всегда брал с собой: поэмы Малларме. Я читал медленно, наугад, закрывал книгу, вновь раскрывал, - ставил на место. В этот день впервые за долгое время мне все показалось безжизненным, лишенным запаха и вкуса. Пустые полинявшие слова повисали в воздухе, как дистиллированная вода, без микробов, но и без питательных веществ. Все было мертво. Мысли мои перескочили на религию, которая тоже потеряла свое созидательное начало; боги все чаще становятся поэтическим мотивом, годным лишь на то, чтобы скрасить одиночество души, или украшением стены. Тоже произошло и со стихами. Пылкое воображение, питаемое плодородной землей и семенами разума, тратится теперь на великолепную интеллектуальную игру с воздушной архитектурой, замысловатой и слишком сложной.
        Я вновь раскрыл книгу и принялся за чтение. Ныне я дивился тому, как на протяжении стольких лет эти стихи захватывали меня. В его поэзии жизнь - светлая, прозрачная забава без капли живой крови. На самом деле каждый смертный отягощен желанием, порочным волнением, в котором участвуют любовь, тело, голос; в поэзии же все это, переплавившись в доменной печи сознания, превращается в абстрактную идею.
        Все эти литературные изыски, которые некогда так очаровывали меня, сегодня показались обычной шарлатанской казуистикой. Так было всегда на закате цивилизаций. Последний человек, освободившийся от всяких верований и иллюзий, ничего не ждущий и ничего не боящийся, опустошен: нет ни семени, ни экскрементов, ни крови. Все материальное превратилось в слова, слова—в музыкальное фиглярство; но последний человек пойдет еще дальше: он сядет на краю своего одиночества и будет превращать музыку в немые математические уравнения.
        Я вздрогнул. «Будда - вот кто последний человек! - озарило вдруг меня. - В этом его тайный и ужасный смысл. Будда - вот та «чистая», опустошенная субстанция; он и есть небытие. Опустошите ваше нутро, сознание, сердце! - призывает он. Там, где ступит Будда, не забьет ключевая вода, не прорастет трава, не родится ребенок».
         «Нужно его нейтрализовать, - думал я, - призвав на помощь волшебные слова, магический ритм, навести на него колдовские чары, чтобы заставить покинуть меня навсегда! Опутав его сетью образов, нужно поймать и освободиться от него!»
        Написать «Будду» и покончить, наконец, с литературными выдумками, внедрившимися в мое сознание. Я смело вступил в борьбу с фатальной силой разрушения, владевшей мной, в поединок с великим Нет, которое пожирало мое сердце, от исхода которого зависело спасение моей души.
        Ликующий и решительный, я взял рукопись. Найдя цель, я теперь знал куда ударить! Будда - вот кто последний человек, мы же только начало; мы еще недостаточно ели, пили и любили женщин, мы еще не жили. Он пришел к нам слишком рано, этот слабый, задыхающийся старик. Пусть он убирается к черту и побыстрее!
        Обрадованный, я начал писать. Это больше не было писаниной: шла настоящая война с осадой, безжалостная охота, в ход шло все, в том числе и заклинания, чтобы заставить зверя выйти из своего логова. Я знал, что наше нутро выстилают темные смертоносные ткани, нами владеют пагубные побуждения убивать, разрушать, ненавидеть, порочить. И только искусство, как нежный манок для человеческой души, освободило нас.
        Я писал, находил неприятеля и боролся весь день. К вечеру я был изможден, однако чувствовал, что продвинулся вперед и овладел передовыми позициями врага. Теперь я с нетерпением ждал прихода Зорбы, чтобы поесть, выспаться, восполнить силы и с наступлением утра вновь начать битву.
        Зорба вернулся поздно ночью. Лицо его сияло. «Он нашел, он тоже нашел!» - говорил я себе и ждал. Несколькими днями раньше, чувствуя, что с меня уже хватит, я ему со злостью сказал:
- Зорба, деньги на исходе. Поторопись с тем, что ты задумал. Надо пустить канатную дорогу. Раз с углем ничего не получается, займемся лесом. Иначе мы пропадем.
        Зорба почесал голову:
- Деньги на исходе, хозяин? - спросил он. - Это, действительно, паршиво!
- Это конец, мы все промотали. Попробуй выпутаться! Как идут дела с канатной дорогой? Есть ли новости? Зорба молча опустил голову. В этот вечер он чувствовал себя пристыженным. «Чертова канатная дорога, - ворчал он, - ну погоди же!» И вот сегодня вечером он вернулся сияющий.
- Хозяин, я нашел! - кричал он издали. - Я нашел нужный наклон. Он все не давался, никак не хотел, чтобы я его уловил, негодник, но теперь я его ухватил!
- Тогда торопись поджечь порох, Зорба! Чего тебе еще не хватает?
- Завтра рано утром я отправлюсь в город, чтобы купить все необходимое: толстые стальные канаты, шкивы, подшипники, гвозди, крючья... Я вернусь назад раньше, чем ты заметишь мое отсутствие! Он быстро развел огонь и приготовил поесть; мы ели и пили с отменным аппетитом. В этот день мы оба здорово поработали.
        На следующее утро я проводил Зорбу до деревни. Мы беседовали, как мудрые и практичные люди, о работах с лигнитом. На одном из спусков Зорба споткнулся о камень, который тут же сорвался вниз. Он остановился, словно впервые в жизни видел столь удивительный спектакль.
        Мой спутник обернулся ко мне, в его взгляде я уловил
легкий страх.
- Ты заметил, хозяин? - спросил он наконец. - Падая камни будто оживают.
        Я ничего не сказал, но меня охватила радость. «Именно так, - думал я, - великие мечтатели и поэты созерцают действительность, каждое утро они заново открывают для себя мир, который их окружает».
        Для Зорбы он был таким же, как для первых людей. Звезды соскальзывали прямо на него, море разбивалось о его виски, он жил без особого вмешательства разума, важны были только земля, вода, животные и Бог.
        Мадам Гортензия была предупреждена и ждала нас у своих дверей, накрашенная, усыпанная пудрой, принаряженная, наподобие танцевального зала в субботу вечером. Мул стоял перед дверью; Зорба прыгнул ему на спину и схватил поводья.
        Наша старая русалка робко подошла и опустила маленькую пухлую ручку на грудь животного, как бы преграждая путь своему любимому.
- Зорба... - проворковала она, поднявшись на цыпочки - Зорба...
        Грек отвернулся. Болтовня влюбленных на улице была не в его вкусе. Бедная дама растерялась. Однако продолжала, полная нежной мольбы, удерживать мула.
- Чего тебе еще? - спросил старый греховодник с раздражением.
- Зорба, - умоляющим голосом пробормотала она, - будь осторожнее... не забывай меня, Зорба, веди себя хорошо.
        Грек ничего не ответил и натянул поводья. Мул двинулся с места.
- Счастливого пути, Зорба! - крикнул я. - Только три дня, ты слышишь? Не больше!
        Он обернулся и помахал своей большой рукой. Старая сирена плакала, ее слезы проделали в пудре бороздки.
- Я дал тебе слово, хозяин, этого достаточно! - крикнул Зорба. - До свидания!
        И он исчез среди олив. Мадам Гортензия плакала, следя сквозь серебрившиеся листья как все дальше и дальше удалялось веселое красное покрывало, которое она, бедняжка, постелила, чтобы ее любимому было удобно сидеть. Вскоре и оно исчезло. Мадам Гортензия горестно огляделась: мир опустел.
        Я не пошел к пляжу, а направился в сторону гор.
        Не успев добраться до горной тропы, я услышал звук трубы. Так сельский почтальон возвещал о своем прибытии в деревню.
- Господин! - крикнул он мне и махнул рукой. Подойдя, он подал мне связку газет, журналов и два письма. Одно из них я тотчас спрятал в карман, чтобы прочесть его вечером. Я знал, кто мне написал, и желал подольше продлить свою радость.
        Второе письмо я узнал по отрывистому почерку и экзотическим маркам. Оно пришло из Африки, с диких гор Танганьики, посланное моим старым школьным товарищем Караянисом. Странный парень, с горячим нравом, брюнет с белоснежными зубами. Один из них выступал будто клык кабана. Он никогда не говорил - он кричал, не спорил, - а препирался. Совсем молодым Караянис покинул родину, Крит, где он преподавал теологию, облаченный в сутану. Он ухаживал за одной из своих учениц и однажды их застали в поле в объятиях друг друга; их подвергли осмеянию. В тот же день молодой преподаватель выбросил свою рясу и уплыл на пароходе в Африку к одному из своих родственников, где очертя голову принялся работать. Он открыл фабрику по изготовлению веревок и заработал много денег. Время от времени он мне писал и приглашал к себе на полгода. Распечатывая каждое из его писем и даже не начав еще читать, я чувствовал бушевание страстей на сшитых нитью страницах, бурный ветер странствий лохматил мне волосы. Каждый раз я тотчас принимал решение ехать к нему в Африку и оставался на месте.
        Я сошел с тропинки, присел на камень и, распечатав
письмо, принялся читать. «Когда же, наконец, ты, чертова ракушка, прилепившаяся к греческим утесам, решишься приехать? Ты тоже, как и все греки, превратился в пьянчужку. Ты погряз в этих кафе, как в своих книгах, привычках и знаменитых теориях. Сегодня воскресенье, делать мне нечего; у себя дома, в своих владениях я думаю о тебе. Солнце жжет, как в пекле. Ни капли дождя. Здесь в сезон дождей, в апреле, мае, июне настоящий потоп.
        Я совсем один и мне это нравится. Здесь немало греков, но мне не хочется с ними встречаться. Они мне отвратительны, ибо, дорогие столичные жители, черт бы вас всех побрал, даже сюда вы насылаете эту вашу проказу, ваши политические страсти. Именно политика погубит Грецию. А еще пристрастие к картам, необразованность и похоть.
        Я ненавижу европейцев; именно поэтому я блуждаю здесь, в горах Вассамба. Но среди европейцев мне более всего ненавистны греки и все греческое. Никогда больше не ступлю ногой на землю вашей Греции. Сдохну здесь; я уже заставил вырыть могилу перед моей хижиной на пустынной горе. Даже установил плиту, где выбил большими буквами:
        ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ГРЕК,
        КОТОРЫЙ НЕНАВИДЕЛ ГРЕКОВ
        Я смеюсь, плююсь, ругаюсь и плачу, когда думаю о Греции. Чтобы не видеть греков и все греческое, я навсегда покинул родину. Приехав сюда, я взял судьбу в свои руки, а вовсе не потому, что судьба забросила меня сюда: человек делает то, что он хочет сделать! Я работаю как негр, обливаясь потом. Сражаюсь с землей, ветром, дождем, рабочими - черными и красными.
        У меня нет никаких радостей. Хотя, пожалуй, одна есть: работа. В деле у меня все - и голова, и тело. Мне нравится чувствовать усталость, потеть, слышать, как хрустят мои кости. Половину своих денег я бросаю на ветер, транжирю их, где и как мне заблагорассудится. Я не раб денег, это они у меня в рабстве. Я же (чем и горжусь) - раб труда. Занимаюсь вырубкой деревьев: у меня контракт с англичанами. Изготовляю веревки, а теперь еще и сею хлопок. Вчера вечером два племени из моих негров - вайяи и вангони - подрались из-за женщины, из-за какой-то шлюхи. Самолюбие, видишь ли! Совсем как у вас в Греции! Были проклятья, стычка, удары дубинкой, текла кровь. Среди ночи прибежали женщины и визжа разбудили меня, потребовав, чтобы я их рассудил. Я был так зол, послал всех к черту, потом к английской полиции. Они же всю ночь выли перед моей дверью. Утром я вышел и рассудил их.
        Завтра понедельник, с раннего утра я полезу на Вассамбу, в густые леса, к чистой воде, к вечной зеленя. Так вот, чертов грек, когда же ты отделаешься от этого нового Вавилона, от шлюхи, рассевшейся среди морей, с которой блудили все короли всех стран, - Европы? Когда ты приедешь, чтобы вдвоем взобраться на эти пустынные нетронутые горы?
        У меня есть ребенок от одной негритянки, это девочка. Мать ее я прогнал: она мне при всех наставляла рога, среди бела дня, под каждым кустом. Мне это порядком надоело, и я вышвырнул ее за дверь. Но малышку оставил, ей сейчас два года. Она ходит, начала говорить и я учу ее греческому; первая фраза, которой я ее научил, была: «плевать я на тебя хотела, грязный грек».
        Она похожа на меня, плутовка. Единственно ее нос - широкий и плоский - достался от матери. Я ее люблю, но так, как любят свою кошку или собаку.
        Приезжай и ты сюда. Сделаешь мальчика какой-нибудь вассамбе и однажды мы их поженим».
        Я оставил письмо раскрытым у себя на коленях. Вновь во мне вспыхнуло горячее желание уехать. Но не потому, что мне нужно было уезжать. Мне хорошо на этом критском берегу, я чувствовал себя здесь уверенно, был счастлив и свободен. Мне всего хватало. Но меня всегда точило какое-то неистребимое желание повидать и потрогать как можно больше чужих земель, пока жив. Я встал, но передумал и вместо того, чтобы подниматься в горы, быстрым шагом спустился к пляжу. В верхнем кармане куртки ждало второе письмо и я не мог больше сдерживаться. «Слишком долго, - говорил я себе, - длится предвкушение радости».
        В хижине я разжег огонь, приготовил чай, поел хлеба с маслом и медом, апельсины. Потом разделся, улегся в постель и распечатал письмо.
         «Приветствую тебя, мой учитель и мой новообращенный последователь!
        У меня здесь большая и трудная работа, хвала «Господу Богу» - я заключил это опасное обращение в кавычки (словно дикого зверя за решетку), чтобы ты не разнервничался, едва открыв письмо. Итак, трудная работа, хвала «Господу Богу»! Почти полмиллиона греков на юге России и на Кавказе находится в опасности. Многие из них знают лишь турецкий или русский, но сердца их с фанатизмом отзываются на все греческое. В их жилах течет наша кровь. Достаточно посмотреть, как сверкают их глаза, пронырливые и алчные, с каким лукавством и чувственностью улыбаются их губы, узнать, что они сумели стать хозяевами здесь, на этих огромных русских просторах, имеют в услужении мужиков, чтобы понять что они - настоящие потомки твоего горячо любимого Одиссея Поэтому их любят и не дадут им погибнуть.
        Итак, они в смертельной опасности. Они потеряли все, что имели, они голы и голодны. С одной стороны, их преследуют большевики, с другой - курды. Беженцы собираются в нескольких городах Грузии и Армении. Нет ни пищи, ни одежды, ни лекарств. В портовых городах они с тоской всматриваются в морскую даль, надеясь на греческое судно, которое отправится с ними к берегам матери Греции. Часть наших соплеменников, иначе говоря, частица нашей души находится во власти паники.
        Если мы их оставим на произвол судьбы, они погибнут. Нужно иметь большую любовь и понимание, энтузиазм и практический ум (эти два качества ты так любил видеть вместе), чтобы спасти их и переселить на нашу свободную землю, туда, где будет наибольшая польза для нашего народа - вверх, к границам Македонии и еще дальше, к границам Фракии. Только так будут спасены сотни тысяч греков, а вместе с ними и мы. С той минуты, как прибыл сюда, я, по твоему совету, очертил круг своих действий, назвав это «моим долгом». Если я полностью выполню намеченное, я тоже буду спасен; если же не спасу людей, то пропаду сам. Итак, на моей совести находится около пятисот тысяч греков.
        Я мотаюсь по городам и деревням, собираю греков, составляю доклады и телеграммы, пытаюсь заставить наших мандаринов в Афинах послать суда, продукты, одежду, лекарства и перевезти несчастных в Грецию. Усердно и настойчиво бороться - это счастье, и я счастлив этим. Не знаю, возможно, ты об этом говорил, что каждый выбирает счастье по своему «росту»; видно, так угодно небу, иначе я был бы высокого роста. Я хотел бы вытянуться до самых отдаленных границ Греции, они же были бы и границами моего счастья. Но довольно теорий! Ты возлежишь на своем критском пляже, слушаешь море и сантури, у тебя есть время, у меня же его нет.
        Тема моих размышлений сейчас очень проста. Я знаю, что жители побережья Черного моря, Кавказа и Карса, крупные и мелкие торговцы Тифлиса, Батума, Новороссийска, Ростова, Одессы, Крыма - наши, нашей крови: для них, как и для нас, столица Греции - Константинополь. У всех нас один и тот же вождь. Ты его называешь Одиссеем, другие Константином Палеологом, но это не тот, что был сражен у стен Византии, а другой, о ком сложены легенды; воплощенный в мраморе, он стоит, как ангел свободы. Я же, с твоего разрешения, вождем нашей нации называю Акритаса.
        Его имя мне особенно нравится, оно более строгое и грозное. Как только я слышу его, во мне сразу пробуждается дух древнего воинственного эллина, который без устали сражается на границах. На всех границах: национальных, интеллектуальных, духовных. А поскольку он еще и Диоген, можно дать более полную характеристику нашей нации, в которой чудесным образом смешался Восток и Запад.
        Сейчас я нахожусь в Карее, где хочу собрать греков из всех ближайших деревень. В день моего приезда курды схватили недалеко от города попа и учителя и подковали их, как мулов. Именитые граждане в ужасе укрылись в доме, где я жил. Мы слышим залпы приближающихся курдских пушек. Глаза всех были устремлены на меня, словно я один был в силах их спасти.
        Я рассчитывал на следующий день уехать в Тифлис, но теперь, в такую опасную минуту мне стыдно уйти, поэтому я остаюсь. Мне, конечно, страшно, но и стыден но. Мой любимый рембрандтовский воин, разве не сделал он то же самое? Когда курды войдут в город, справедливее будет, если именно меня они подкуют первым. Ты наверняка не ожидал, учитель, что твой ученик погибнет, как мул. и на рассвете мы пустимся в путь на север. Я буду идти впереди, наподобие барана, вожака стада.
        Патриархальный исход народа через горные цепи и долины с легендарными названиями! А я вроде Моисея - Псевдо-Моисей, ведущий избранный народ к Земле обетованной, как называют эти простаки Грецию.
Чтобы остаться на высоте своей миссии и дабы ты не стыдился, мне, видимо, нужно было снять свои элегантные краги, служившие объектом твоих насмешек, и обернуть ноги обмотками из овечьих шкур.
        Неплохо было бы к тому отпустить буйную длинную засаленную бороду и, что самое главное, отрастить рога. Извини меня, но я тебе такого удовольствия не доставлю. Гораздо легче для меня поменять душу, чем костюм. Я ношу краги, чисто выбрит, будто капустная кочерыжка, и не женат.
        Дорогой учитель, я надеюсь, что ты получишь это, кто знает, возможно, последнее письмо. Не верю в тайные силы, которые, как говорят, защищают людей, а верю в слепой случай, когда бьют направо и налево, без злобы и цели убивая всякого. Если я покину эту землю (я сказал «покину», чтобы не напугать тебя и не испугаться самому, воспользовавшись более подходящим словом), итак, если я покину землю, тогда будь счастлив и крепок здоровьем, дорогой учитель! Мне стыдно это говорить, но сейчас необходимо, извини меня, - я тебя тоже очень крепко любил».
        И ниже написанный в спешке карандашом постскриптум: «P. S. Договор, который мы заключили на пароходе в день моего отъезда, я не забыл. Если я должен буду «покинуть» землю, предупрежу тебя, знай это, и где бы ты ни был, не пугайся».



                13.


 

        Прошло три дня, затем четвертый и пятый. Зорба не возвращался.
        На шестой день я получил из Кандии письмо на нескольких страницах, настоящий роман. Оно было написано на розовой благоухающей бумаге, в одном из уголков было сердце, пронзенное стрелой.
        Я его заботливо сберег и переписал, сохранив попадавшиеся вычурные выражения. Единственное, что я исправил, это забавные орфографические ошибки. Зорба держал перо наподобие заступа, с силой нажимая на него, отчего во многих местах бумага была порвана и забрызгана чернилами.
         «Дорогой хозяин, господин капиталист. Я взялся за перо, чтобы в первую очередь, спросить, здоров ли ты, и, во-вторых, сообщить, что мы, слава Господу, чувствуем себя хорошо!
        Что касается меня, я давно заметил, что пришел в этот мир не лошадью или там быком. Только животные живут, чтобы есть. Во избавление от вышеизложенных обвинений я сам себе день и ночь создаю работу, рискуя хлебом насущным ради идеи, и, переиначивая пословицу, говорю: „лучше журавль в небе, чем синица в руках". И еще: „Пташке ветка дороже золотой клетки".
        На свете много патриотов, и это им ничего не стоит. Я вот не патриот, даже если это мне боком выходит. Многие верят в рай и мечтают затащить своего осла на его богатые пастбища. У меня нет осла и потому я свободен, ибо не боюсь ада, где осел мог бы погибнуть, и, тем более, не надеюсь на рай, в котором он будет объедаться клевером. Я необразован, не умею говорить, но ты, хозяин, меня поймешь.
        Многие люди тщеславны; я же ни о чем таком не думаю. Я не радуюсь добру и не печалюсь из-за неудачи. Если бы я узнал, что греки взяли Константинополь, для меня это было бы то же самое, что захват турками Афин.
        Если, прочитав мои писания, ты думаешь, что я ослаб умом, сообщи мне. Я хожу по магазинам Кандии и покупаю кабель для канатной дороги, а в остальное время веселюсь.
        „Чему ты радуешься, друг?" - спрашивают меня. Как же им объяснить? Я смеюсь, например, потому, что в ту минуту, когда тяну руку, чтобы проверить, хороша ли проволока, меня вдруг одолевают мысли о человеке - что он делает на земле и на что он годен... Да ни на что, по-моему. Все едино: есть у меня жена или нет, порядочный человек или негодяй, паша или грузчик, разница лишь в том, живой я или мертвый. Позовет меня дьявол или Бог, для меня, видишь ли, это одно и то же - я подохну, превращусь в зловонный труп, отравлю людям воздух, и они вынуждены будут зарыть меня на четыре фута, чтобы не задохнуться.
        Правда, я сейчас кое в чем тебе признаюсь, хозяин: единственно, что пугает меня, что не оставляет в покое ни днем ни ночью - я, хозяин, боюсь старости, сохрани нас небо от нее! Смерть просто чепуха, просто фу! - и свеча погасла. А вот старость - это позор.
        Мне стыдно признаться, что я старик, и я стараюсь, чтобы никто этого не понял: скачу, танцую, поясница болит, но я танцую. Когда пью, голова моя кружится, все вертится, но я не спотыкаюсь, веду себя так, будто ничего такого нет. Весь в поту, я бросаюсь в море, простужаюсь, мне хочется кашлять: кх, кх, чтобы почувствовать облегчение, но мне стыдно, хозяин, я подавляю кашель—ты когда-нибудь слышал, как я кашляю? Никогда! И это, можешь мне поверить, не только на людях, но и когда я совсем один. Мне стыдно перед Зорбой, хозяин. Мне стыдно перед ним.
        Однажды на горе Афон - я и там побывал, лучше бы я сломал себе ногу! - я знавал одного монаха, отца Лаврентия, родом из Хиоса. Так вот, этот бедняга верил, что в нем сидит дьявол, он ему имя дал - Ходжа. „Ходока хочет есть мясо в святую пятницу", - ревел бедняга Лаврентий и бился головой о церковные ступени. „Ходока хочет спать с женщиной, хочет убить игумена. Это Ходока, Ходока, а не я'", - и бьется головой о камень.
        Я тоже, хозяин, чувствую, словно дьявол в меня вселился и зову его Зорбой. Он не хочет стареть, нет, и никогда не состарится. Это настоящий обжора, у него черные, как воронье крыло, волосы, тридцать два зуба и красная гвоздика за ухом. Но Зорба, тот, что снаружи, постарел, бедняга, у него седые волосы, он весь в морщинах, усох, зубы у него выпадают и его большие уши полны седой старческой шерсти, длинными ослиными волосами.
        Что оке делать, хозяин? До каких пор два Зорбы будут воевать друг с другом? Кто оке в конце концов победит? Хорошо если я скоро околею, тогда нечего беспокоиться. Но если мне еще долго придется жить, тогда я пропал. Однажды наступит день, когда я состарюсь, потеряю свободу; сноха и моя дочь заставят меня смотреть за ребенком, ужасным чудовищем, их отпрыском, чтобы он не обжегся, не упал, не испачкался. И если он обмарается, они заставят меня его подмывать! Тьфу!
        Ты тоже, ты перенесешь тот оке позор, хозяин; несмотря на то что ты сейчас молод, берегись! Послушай, что я тебе говорю, следуй за мной. Другого спасения нет, значит, вгрызаемся в горы, отнимем у них уголь, медь, железо, цинковую руду, заработаем деньжат, чтобы родственники нас уважали, друзья лизали нам сапоги, а горожане снимали перед нами свои шляпы. Если оке удача отвернется от нас, хозяин, лучше умереть, быть растерзанным волками, медведями или кем еще из зверей, среди которых мы окажемся. Именно для этого Господь Бог ниспослал диких животных на землю, чтобы пожирать людей нашей породы, избавляя их от старости».
        В этом месте Зорба нарисовал цветными карандашами высокого изнуренного мужчину, бегущего под зелеными деревьями, за ним гонятся семь красных волков, а выше большими буквами написано: «Зорба и семь смертных грехов».
        Он продолжал: «По моему письму ты поймешь, что за несчастный я человек. Только говоря с тобой у меня есть надежда уменьшить хоть немного свою хандру, ибо ты такой оке, как я. В тебе тоже сидит дьявол, но ты еще не знаешь, как его зовут, и потому задыхаешься. Дай ему имя, хозяин, и тебе станет легче.
        Я все говорил, насколько несчастен. Весь мой разум это сплошная глупость и ничто другое. Однако мне случается проводить дни в размышлениях, как великий человек; если бы я мог осуществить все то, что требовал в такие моменты мой внутренний Зорба, мир не смог бы опомниться!
        Поскольку у меня нет договора со своей жизнью на определенный срок, я отпускаю тормоза на наиболее опасных уклонах. Жизнь человека - это дорога с подъемами и спусками. Рассудительные люди двигаются по ней на тормозах. Я оке, в чем и заключается мое мужество, хозяин, давным-давно спустил тормоза. Когда поезд сходит с рельсов, мы, работяги, называем это - гробануться. Пусть меня повесят, если я стану обращать внимание на свои синяки и шишки. Днем и ночью я мчусь на всех парах, делаю то, что мне вздумается. Если я отдам концы, что я потеряю? Ничего. Во всяком случае, даже если я не буду спешить, мне все равно конец! Это точно! Будем мчаться без остановок!
        В эту минуту ты наверняка смеешься надо мной, хозяин, но я тебе откровенно пишу о своих глупостях или, если угодно, о своих размышлениях, а может, слабостях - честное слово, я не вижу, какая между ними разница, короче, я тебе пишу обо всем, а ты смейся, если охота. Я тоже порадуюсь, узнав, что ты весел, - и смех на земле будет звучать всегда. Все люди на чем-то помешаны, но самое большое помешательство, по-моему, думать, что у тебя-то его нет.
        Итак, я здесь в Кандии, гляжу на свои сумасбродства и подробно обо всем тебе пишу, чтобы, видишь ли, попросить у тебя совета. Ты, хозяин, еще молод, что верно, то верно. Но ты читал старых мудрецов, и сам стал, не в обиду будь сказано, немного старообразен; так вот, мне нужен твой совет.
        Стало быть, я думаю, что каждый человек пахнет по-своему: мы этого не замечаем, поскольку запахи смешиваются и не поймешь, какой твой, а какой мой. Чувствуешь только, что воняет и именно это называют „человечеством", я хочу сказать: человеческим зловонием. Есть такие, которых можно нюхать прямо, как лаванду. Мне же от этого блевать хочется. Но это другая история. Словом, я хотел сказать, отпуска я еще тормоза и помчусь в сторону этих подлых баб, нос у них влажный, как у собак, и они тотчас чуют, желает их мужчина или нет. Именно поэтому в какой бы город я ни попал, всегда найдутся две-три женщины, - чтобы гоняться за мной, даже теперь, несмотря на то, что я стал стар и гадок, как обезьяна, и плохо одет. Они отыщут мой след, суки. Благослови их Гоcподь!
        Словом, прибыл я в порт Кандию вечером, уже смеркалось. Тотчас побежал по магазинам, но все были закрыты. Зашел в одну харчевню, задал корму своему мулу, сам поел, привел себя в порядок, закурил и вышел прогуляться. Я не знал ни одной живой души в городе, никто не знал меня, я был свободен. Мог свистеть, смеяться, говорить сам с собой. Купив тыквенных семечек, я грыз их и плевался, прогуливаясь. Уже зажглись фонари. Мужчины пили аперитив, женщины воз вращались домой, в воздухе пахло пудрой и туалетным мылом, жареным мясом и анисовкой. Я сказал себе: „Послушай-ка Зорба, до каких же пор ты будешь жить с трепетом в ноздрях? Не так уже много времени тебе осталось дышать, старина, давай же, дыши полной грудью!"
        Вот что я говорил себе, шатаясь по знакомой тебе главной площади. Вдруг я услышал шум, музыку, барабаны и песни, навострил уши и помчался в ту сторону. Это было кабаре. Мне только этого и не хватало. Я уселся за маленький столик у самой сцены. Почему я вел себя так нескромно? Да я уже об этом говорил: ни одной знакомой души, полная свобода!
        На эстраде танцевала высокая нескладеха, она трясла своими юбками, но я на нее ноль внимания. Только я заказал бутылку пива, как маленькая цыпочка усаживается рядом со мной, такая славненькая смуглянка, размалеванная так, словно штукатуркой покрыта.
        „Молено с тобой посидеть, дедушка?" - спрашивает она посмеиваясь. - Мне кровь в голову ударила, так и разбирало свернуть ей шею, дурехе. Ну, я, конечно, сдержался, жалко мне ее стало, подозвал официанта.
- Шампанского! (Ты у ж: меня извини, хозяин! Я потратил твои деньги, но она так меня оскорбила, что нужно было спасать нашу честь, твою и мою, надо было поставить на колени эту соплячку! Я хорошо знал, что ты бы не оставил меня в беде в эту трудную минуту. Итак, шампанского, официант!)
        Принесли шампанского, я и пирожных заказал, а потом снова шампанского. Тут парень разносит жасмин, я покупаю всю корзину и высыпаю на колени этой трусихе, осмелившейся нас оскорбить.
        Пили да попивали, но, клянусь тебе, хозяин, я даже не коснулся ее. Я знаю свое дело. Когда я был молод, первым делом начинал их лапать. Теперь оке, будучи стариком, я начинаю с того, что трачу деньги, и делаю это галантно, бросаю их горстями. Женщины от таких манер с ума сходят, потаскухи, ты можешь быть горбатым или старой развалиной, безобразным, как вошь, они забывают обо всем. Эти шлюхи видят только, как сквозь пальцы текут деньги, будто из дырявого решета. Итак, я тратил направо и налево, благословит тебя Господь и воздаст тебе сторицею, хозяин, и девчонка прилипла ко мне. Она потихоньку придвигалась, прижала свою маленькую коленку к моим огромным ногам. Я же словно кусок льда, хотя весь закипел.
        Именно так заставляют женщин терять голову, ты должен это знать на случай, когда тебе представится оказия чувствовать, как внутри весь горишь, но до них даже не дотрагиваешься.
        Короче, уже пробило полночь. Огни стали постепенно гаснуть, кабаре закрывалось. Я вытащил пачку тысячных и расплатился, оставив официанту щедрые чаевые. Малышка так и вцепилась в меня.
- Как тебя зовут? - спросила она меня млеющим голоском.
- Дедушка! - отвечаю я, уязвленный.
        Потаскушка крепко прижалась ко мне.
- Пойдем... - шепнула она, - пойдем...
        Я, сжав ее руку, дал понять, что согласен, и ответил:
- Пошли, моя малышка... - голос мой совсем охрип.
        В дальнейшем я был на высоте, можешь не сомневаться. Потом нас сморил сон. Когда я проснулся, должно быть, наступил полдень. Осматриваюсь и что же вижу? Чудная комнатка, очень чистая, кресла, умывальник, мыло, разные флаконы, зеркала, на стене висят пестрые платья и куча фотографий: моряки, офицеры, жандармы, танцовщицы, единственная одежда которых - сандалии. А рядом со мной в постели теплая, надушенная, растрепанная девочка.
        Ах, Зорба, говорю я себе, потихоньку закрывая глаза, ты живым попал в рай. Место уж больно хорошо, ни шагу отсюда! Я тебе уже как-то говорил, хозяин, у каждого свой собственный рай. Твой рай будет набит книгами и бутылями чернил. Для другого он будет наполнен бочонками с вином, ромом и коньяком, для третьего - пачками фунтов стерлингов. Мой рай здесь: маленькая надушенная комнатка с пестрыми платьями, туалетное мыло, достаточно широкая кровать с пружинами и женщина рядом со мной.
        Раскаявшийся грешник наполовину прощен. Весь день я не высунул носа наружу. Подумай, как мне здесь было хорошо. Я заказал еду в лучшей харчевне и нам принесли целое блюдо съестного. Все очень подкрепляющее: черную икру, отбивные, рыбу, сок лимона, восточные сладости. Снова занялись любовью и снова уснули. Проснулись к вечеру, оделись и отправились под руку в кабаре, где она работала.
        В двух словах, чтобы не утомлять тебя болтовней, скажу, что программа эта продолжалась. Но не порть себе кровь, я занимался и нашими делами.
        Время от времени я наведывался в магазины посмотреть товары. Я куплю тросы и все необходимое, можешь быть спокоен. Днем раньше, неделей позже, или даже месяцем, что от этого изменится? Как говорят, кошки в спешке делают своих котят наперекосяк. И еще: быстро делают только кошки, да слепых родят. Поэтому особо не торопись. Я жду, пока мои уши прочистятся, а рассудок придет в норму в твоих же интересах, чтобы меня не обманули. Тросы должны быть первого сорта, иначе мы погибнем. Итак, наберись чуточку терпения, хозяин, и верь
мне. Главное, не беспокойся о моем здоровье. Приключения мне на пользу. За несколько дней я превратился в молодого человека двадцати лет. Во мне такая сила, что, уверяю тебя, она заставит расти новые зубы. Прежде у меня болела поясница, теперь же мое здоровье отменно. Каждое утро я разглядываю себя в зеркале и удивляюсь, почему мои волосы еще не черны, как вакса.
        Ты, наверное, удивляешься, зачем я тебе пишу все это. Ты для меня вроде исповедника, и мне не стыдно признаваться тебе в своих грехах. И знаешь почему? Мне кажется, ты, словно Господь Бог, держишь в руках влажную губку и - хлоп! хлоп! - хорошо ли, плохо, но ты все стираешь. Именно это и придает мне смелости рассказывать тебе обо всем. Так что слушай дальше!
        Потом у меня все пошло вверх дном, и я близок к тому, что потеряю голову. Прошу тебя, как только получишь это письмо, возьми ручку и напиши мне. Пока не получу от тебя ответа, я буду сидеть как на угольях. Думаю, что много лет прошло с тех пор, как меня вычеркнули из списков Господа Бога. Впрочем, в списках дьявола меня тоже нет. Я записан только у тебя, поэтому мне некуда больше обратиться, ваша милость. Итак, слушай внимательно то, о чем я тебе расскажу. Вот что произошло.
        Вчера в деревне близ Кандии был праздник; черт меня возьми, если я знаю, какому святому он посвящен. Лола (вот уж правда, я забыл тебе ее представить) говорит мне:
- Дедушка (она снова стала звать меня дедушкой, но теперь ласкательно), я хочу пойти на праздник.
- Иди, бабушка, - говорю я ей, - иди же.
- Но я хочу пойти с тобой.
- А я не пойду, у меня много дел. Иди одна.
- Ну что же, хорошо, я тогда тоже не пойду.
        Я вытаращил глаза.
- Почему же ты не пойдешь?
- Если ты пойдешь со мной, тогда и я пойду, если ты не пойдешь - и я не пойду.
- Но почему? Разве ты не свободный человек?
- Нет, я не такая.
- И ты не хочешь быть свободной?
- Нет!
        Честное слово, я почувствовал, что схожу с ума.
- Ты не хочешь быть свободной? - воскликнул я.
- Нет, не хочу! Не хочу! Не хочу!
        Хозяин, я тебе пишу из комнаты Лолы, на ее бумаге, Христа ради, будь внимательнее к моим словам, прошу тебя. По-моему, человеком считается тот, кто хочет быть свободным. Женщина, которая отказывается от свободы, - человек ли она?
        Умоляю, ответь мне тотчас. Обнимаю тебя от всего сердца, добрый мой господин.
        Я, Алексис Зорба»

        Прочитав письмо Зорбы, я долгое время оставался в нерешительности. Я не знал - злиться, смеяться или восхищаться этим простаком, который отринув привычные устои - логику, мораль, порядочность, добрался до сути. Все эти добродетели, такие необходимые в жизни, у него отсутствовали, зато остались только каверзные и опасные свойства, которые неотвратимо толкали его к крайностям, в бездну. Этот невежественный трудяга, пока писал, в пылу нетерпения ломал перья, в таком же состоянии были, наверно, люди, сбросившие обезьянью шкуру, или великие философы перед очередным открытием. Выяснить истину Зорба считал срочной необходимостью; похожий на ребенка, он все видит, словно впервые, без конца удивляется и спрашивает. Ему все кажется чудом, и каждое утро, открыв глаза и видя деревья, море, камни, птиц, он разевает рот от удивления.
         «Что за чудо? - восклицает он. - Что это за тайны, которые называются дерево, море, камень, птица?»
        Я вспоминаю, как однажды, когда мы брели к деревне, нам встретился маленький старичок верхом на муле. Зорба уставился на животное так, что крестьянин в ужасе закричал:
- Ради Христа, не сглазь его! - и перекрестился.
        Я повернулся к Зорбе.
- Что ты сделал этому старику, он так раскричался? -спросил я.
- Я? Да ничего я не сделал! Я смотрел на мула, ну и что! Разве это тебя не удивляет, хозяин?
- Что именно?
- Да то, что на земле есть мулы.
        Однажды, когда я читал, растянувшись на берегу, Зорба уселся передо мной и, положив сантури на колени,принялся играть. Подняв глаза, я смотрел на него. Мало-помалу выражение его лица стало меняться, его охватила какая-то первобытная радость, он тряхнул головой на длинной шее и запел.
        Я услышал македонские напевы, песни клефтов, дикие возгласы; он как бы возвращался в доисторические времена, когда крик концентрировал в себе то, что сегодня мы называем музыкой, поэзией, мыслью. «Ах! Ах!» — выкрикивал Зорба из глубин своего естества, и весь этот тонкий слой, который мы называем цивилизацией, рвался, давая выход чувствам вечного дикаря, покрытого шерстью бога или наводящей ужас горилле, сидящих в этом человеке.
        Лигнит, убытки и прибыли, мадам Гортензия и проекты будущего - все исчезало. Крик вбирал в себя все, нам ничего больше не было нужно. Застыв на мгновенье на этом уединенном критском берегу, мы хранили в груди всю горечь и сладость жизни. Солнце склонялось к западу, надвигалась ночь, Большая Медведица отплясывала вокруг небесной оси, выходила луна и с ужасом смотрела на двух козявок, которые пели на песке и никого не боялись.
- Эх, старина, человек - это дикое животное, а дикари не читают. Зорба немного помолчал и рассмеялся.
- Знаешь ли ты, как Господь Бог сотворил человека? А с какими первыми словами это животное, человек, обратилось к Богу?
- Нет. Откуда же мне знать? Я там не был.
- А я был! - воскликнул Зорба, сверкнув глазами.
- Ну и как же там, расскажи. Он с восторгом и иронией принялся сочинять фантастический рассказ о создании человека:
- Ну, хорошо, слушай, хозяин! Однажды утром Господь Бог проснулся в тоске. «Что же это я за бог, у меня даже нет людей курить мне фимиам или клясться моим именем. Хватит с меня жить в одиночестве, как старому филину!» Он поплевал себе на ладони, закатал рукава, взял комок глины, поплевал сверху, размял ее как надо, и, вылепив из нее человека, поставил на солнце.
        Через семь дней Бог его снял. Он был обожжен, как кирпич. Бог посмотрел на него и засмеялся. «Черт меня подери, - сказал он, - прямо поросенок, вставший на задние лапы! Это совсем не то, что я хотел сделать. Меня одурачили!»
        Он схватил его за шиворот и дал ему пинка.
- Прочь отсюда! Убирайся! Тебе остается теперь делать таких же поросят, как ты сам, земля твоя. Беги же! Раз, два, вперед марш!
        Но нет, мой хороший. Он вовсе не был поросенком. Он носил мягкую шляпу, небрежно наброшенную на плечи куртку, хорошо отглаженные брюки и туфли с красными помпонами. А еще у него за поясом - наверняка сам черт ему дал - был хорошо отточенный кинжал с надписью: «Я тебя прикончу!» Это был человек. Господь Бог протягивает ему руку, чтобы тот приложился, а человек, подкрутив усы, ему и говорит:
- А ну-ка, старче, беги отсюда, не видишь что ли, я иду!
        Зорба остановился, увидев, что я корчусь от смеха. Он нахмурился.
- Нечего смеяться, именно так все и произошло!
- Откуда ты это знаешь?
- Просто знаю, я поступил бы так же на месте Адама. Голову даю на отсечение. Адам не мог иначе, и не верь тому, что говорят книги, ты должен верить мне!
        Не ожидая ответа, он потянулся и снова заиграл на сантури.
        Я все держал в руках надушенное письмо Зорбы с пронзенным стрелой сердцем, перебирая в памяти все эти дни, проведенные рядом с ним, полные человеческих откровений. Время приобрело какое-то новое измерение. Оно перестало быть хронологическим чередованием событий или моей неразрешимой философской проблемой. Оно скорее напоминало тонко просеянный теплый песок, я чувствовал, как он ласково течет меж моими пальцами.
- Будь счастлив, Зорба! - прошептал я. Он овеял своим теплом те абстрактные понятия, которые обдавали мою душу холодом. Когда его нет рядом, я начинаю дрожать.
        Я взял лист бумаги, позвал одного из рабочих и послал срочную телеграмму: «Немедленно возвращайся».



                14.


 

        В субботу 1 марта, после обеда я писал у моря, прислонившись к скале. Меня радовало, что заклинание против Будды впервые так свободно ложится на бумагу, моя борьба с ним утихала, я больше не спешил, стоя на пороге избавления. Внезапно я услышал шум шагов по гравию. Подняв глаза, я увидел несущуюся вдоль берега, разукрашенную, как фрегат, возбужденную и задыхающуюся нашу старую русалку. Было видно, что она чем-то обеспокоена.
- Пришло письмо? - воскликнула она с беспокойством.
- Да, - ответил я, посмеиваясь и поднялся, чтобы встретить ее. - Зорба поручил передать, что думает о тебе день и ночь; говорит, что не может ни есть ни спать, разлука для него непереносима.
- Это все, что он сказал? - спросила несчастная женщина, с трудом переводя дух.
        Мне стало жаль ее. Я достал письмо из кармана и сделал вид, что читаю. Старая соблазнительница раскрыла беззубый рот, маленькие глазки часто-часто моргали; задыхаясь, она слушала.
        Я притворялся, что читаю, а когда затруднялся, делал вид, что с трудом разбираю почерк: «Вчера, хозяин, я ходил обедать в одну харчевню. Я был голоден. Вижу, входит молодая девушка во всей красе, настоящая богиня. Боже мой! Как она походила на мою Бубулину! Из моих глаз тотчас потекли фонтаны слез, горло мое сжалось, невозможно было проглотить кусок! Я поднялся, расплатился и ушел. Меня, думающего о святых каждую минуту, так сильно захватила страсть, хозяин, что я побежал в церковь Святого Мина, чтобы поставить ему свечку. «Святой Мина, - молился я, - сделай так, чтобы я получил добрые вести от любимого ангела. Сделай так, чтобы наши крылья как можно скорее соединились!»
- Хи! Хи! Хи! - проворковала мадам Гортензия и лицо ее засветилось от радости.
- Чему ты смеешься, хорошая моя? - спросил я останавливаясь, чтобы перевести дыхание и придумать новую ложь. - Что касается меня, мне хочется плакать.
- Если бы ты знал... если бы ты знал... - закудахтала она, давясь от смеха.
- Что?
- Крылья... так называет ноги этот плут. Так он их называл, когда мы были наедине. Пусть соединятся наши крылья, говорил он... Хи! Хи! Хи!
- Слушай же дальше, дорогая моя, это тебя удивит.
        Я перевернул страницу, снова сделав вид, что читаю. «Сегодня я вновь проходил перед парикмахерской. В эту минуту цирюльник выплеснул наружу таз, полный мыльной воды. Вся улица заблагоухала. Я опять подумал о своей Бубулине и зарыдал. Не могу больше оставаться вдалеке от нее, хозяин. Я сойду с ума. Послушай, я даже написал стихи. Позавчера я не мог уснуть и написал небольшую поэму. Прошу тебя, прочти ее ей, чтобы она знала, как я страдаю:
        Ах, если б мы могли встретиться на тропке,
        На тропке, но широкой, чтобы наше горе уместилось!
        Пусть меня изрубят на куски или помельче,
        И тогда осколки костей моих будут стремиться к тебе!»
        Мадам Гортензия, полузакрыв томные глаза, млея от восторга, слушала во все уши. Она даже сняла с шеи маленькую ленточку, которая душила ее, и дала свободу морщинам. Старая русалка молчала и улыбалась, ее разум потеряв от радости и счастья управление, блуждал где-то очень далеко.
        Ей привиделся март, кругом была свежая трава, цвели красные, желтые, лиловые цветы, в прозрачной воде стаи лебедей, белых и черных, пели песнь любви и совокуплялись.
        Все было дивно. Белые самки, черные самцы с пурпурными полуоткрытыми клювами. Голубые мурены, сверкая, выскакивали из воды и сплетались с громадными желтыми змеями. Мадам Гортензии снова было четырнадцать лет, она танцевала на восточных коврах в Александрии, Бейруте, Смирне, Константинополе, а потом на Крите, на навощенном паркете кораблей... Ей смутно припоминалось многое, грудь ее вздымалась. Что же еще было?
        Вдруг, пока она танцевала, море покрылось судами с золотыми носами, с многоцветными тентами на кормах и шелковыми вымпелами. С них сходили паши с золотыми шарами на красных фесках. Старые, богатые беи, приехавшие к святым местам с руками, полными приношений, и их безусые и меланхоличные сыновья. На берег сходили и адмиралы в сверкающих треуголках, и матросы в ярких белых робах и развевающихся панталонах. На суше оказались и юные критяне, одетые в суконные синие панталоны западного покроя с напуском, в желтых ботинках, с повязанной черным платком головой. Сошел на берег и Зорба, огромный, похудевший от любви, с большим обручальным кольцом и венком из флердоранжа.
        Здесь были все мужчины, которых она знала в своей полной приключений жизни, даже старый лодочник, беззубый и горбатый, однажды он возил ее на прогулку по константинопольскому рейду. Уже успело стемнеть, и никто их не видел. Они все сошли, а за их спинами совокуплялись мурены, угри и лебеди.
        Они сходили, возвращаясь к ней целой толпой, словно охваченные любовью, сплетенные в клубок змеи по весне, двигавшиеся с шипением напрямик. В центре этой кучи постанывала, замерев, белотелая, обнаженная, покрытая потом, с полураскрытыми губами на мелких острых зубах, грудастая, ненасытная мадам Гортензия четырнадцати, двадцати, тридцати, сорока и шестидесяти лет.
        Никто не был потерян, ни один любовник не был мертв. В ее увядшей груди они все воскресли, привидевшись ей снова в военном порту. Мадам Гортензия походила на высокий трехмачтовый фрегат, а все ее любовники - она трудилась сорок пять лет - штурмовали ее в трюмах, на планшире, на вантах; а она плыла себе вся в пробоинах, законопаченная к последнему так давно и горячо желаемому порту: замужеству. Зорба принимал облик тысяч мужчин: турецких, европейских, армянских, арабских, греческих; сжимая его в объятиях, мадам Гортензия обнимала всю эту святую нескончаемую процессию.
        Старая соблазнительница вдруг поняла, что я замолчал; видение внезапно исчезло, она приподняла свои отяжелевшие веки:
- Он больше ничего не пишет? - прошептала она с упреком, плотоядно облизывая губы.
- Чего же ты еще хочешь, мадам Гортензия? Ты что, не видишь? В письме он говорит только о тебе. Смотри-ка: четыре листа. Да еще сердце, вот здесь в уголке. Зорба пишет, что он сам его нарисовал. Посмотри, любовь его пронзила насквозь. А ниже, посмотри, целуются два голубка, а на их крыльях совсем маленькими, почти невидимыми буковками написаны красными чернилами два имени Гортензия Зорба. - Не было там ни голубков, ни надписей, но маленькие глазки старой русалки были полны слез и видели все, что хотели.
- И ничего другого? Ничего больше? - спросила она с видимым неудовольствием.
        Все это было замечательно - крылья, мыльная вода брадобрея, маленькие голубки, все эти слова и ароматы, но практический мозг женщины требовал чего-то более ощутимого, более конкретного. Сколько раз она слышала красивые речи! Какая от них польза? После стольких лет тяжелого труда она осталась совсем одна и без пристанища.
- Больше ничего? - шептала она снова с упреком. - Ничего больше?
        Она смотрела мне в глаза, как затравленная лань. Мне стало ее жаль.
- Он сказал еще что-то очень, очень важное, мадам Гортензия, - сказал я, - поэтому я приберег это к концу.
- Так что же... - спросила она умирающим голосом.
- Зорба пишет, что как только приедет, он бросится к твоим ногам просить тебя со слезами на глазах выйти за него замуж. Он больше не может. Он хочет сделать тебя своей маленькой женой, мадам Гортензия, чтобы больше никогда не расставаться. На этот раз маленькие грустные глазки заволоклись слезами радости. Вот оно, великая радость, столь желанный порт, это была мечта всей ее жизни! Обрести покой, улечься в законную постель и ничего больше!
        Она закрыла глаза.
- Это хорошо, - сказала она снисходительно, совсем как знатная дама, - я согласна. Но напиши ему, пожалуйста, что здесь, в деревне, нет флердоранжевых венков. Нужно привезти их из Кандии. Пусть он привезет две белых свечи с розовыми лентами и хорошее миндальное драже. Потом он должен купить мне белое подвенечное платье, шелковые чулки и атласные туфельки. Что касается простыней, то они есть. Напиши, чтобы он их не привозил. Есть и кровать. Старая сирена стала приводить в порядок список своих заказов, делая из своего мужа рассыльного. Вдруг она поднялась, приняв вид добропорядочной замужней женщины.
- Я хочу тебя о чем-то попросить, о чем-то серьезном, - сказала она и в волнении остановилась.
- Говори, мадам Гортензия, я к твоим услугам.
- Зорба и я испытываем к тебе привязанность. Ты благороден и не стыдишься нас. Хочешь быть нашим свидетелем?
        Я задрожал. Когда-то давно в доме родителей жила старая служанка, ее звали Диамандулой, ей уже перевалило за шестьдесят; старая дева, сделавшаяся полусумасшедшей на почве невинности, нервная, усохшая, с плоской грудью и усатая. Она влюбилась в Митсо, посыльного бакалейной лавки нашего квартала, молодого крестьянского грязнулю, раскормленного и безусого.
- Когда же ты женишься на мне? - спрашивала его она каждое воскресенье. - Возьми меня в жены! Ну чего ты противишься! Я больше не могу!
- Я тем более, добрая моя Диамандула, - отвечал хитрый бакалейщик, который заискивал перед ней, чтобы обеспечить клиентуру, - ну, подожди, пока у меня тоже усы вырастут.
        Проходили годы, старая Диамандула терпела. Нервы ее успокоились, головные боли уменьшились, горькие уста, не знавшие поцелуев, стали улыбаться. Она еще лучше стала стирать белье, меньше била тарелок, и пища у нее больше не пригорала.
- Хочешь быть нашим свидетелем, маленький хозяин? - спросила она меня по секрету в один из вечеров.
- Очень хочу, Диамандула, - ответил я, в то время как в моем горле возник комок от жалости. Эта история доставила мне много огорчений, поэтому услышав мадам Гортензию, повторившую ту же фразу, я вздрогнул.
- Очень хочу, - ответил я, - это большая честь для меня, мадам Гортензия.
        Она поднялась, привела в порядок кудряшки, вылезшие из-под ее маленькой шляпки, и облизала губы.
- Доброй ночи, мой друг, - сказала она, - доброй ночи и пусть он быстрее возвращается!
        Я видел, как она удаляется, переваливаясь, изгибая своестарое тело с жеманством девушки. Радость несла ее как на крыльях, старые бесформенные лодочки оставляли в песке маленькие, но глубокие следы.
        Не успела она скрыться, как с пляжа донеслись
пронзительные крики и плач.
        Я вскочил и побежал. На другом конце пляжа завывали женщины, они словно пели жалостную погребальную песню. Поднявшись на скалу, я осмотрелся. Со стороны деревни бежали мужчины и женщины, а за ними с лаем собаки. Впереди, вздымая облака пыли, скакали два или три всадника.
         «Беда какая-то», подумал я и, торопясь, спустился к мысу.
        Шум толпы все нарастал. В небе в лучах заходящего солнца неподвижно висели два-три розовых весенних облака. Девичье дерево было покрыто молодыми
зелеными листьями.
        Мадам Гортензия в слезах бежала обратно, волосы ее растрепались, она еле переводила дух. В руках у нее была соскочившая с ноги туфля.
- Боже мой... Боже мой... - крикнула она, пошатнулась и чуть не упала на меня. Я ее поддержал.
- Почему ты плачешь? Что случилось? - спросил я и помог ей надеть дырявую туфлю.
- Я боюсь... я боюсь...
- Чего же?
- Смерти.
        Она словно чувствовала в воздухе запах смерти и была охвачена страхом. Я взял ее дряблую руку, ее старое тело противилось и дрожало.
- Я не хочу... не хочу... - кричала она.
        Несчастная женщина испытывала страх, учуяв место, где появилась смерть. Она боялась, что Харон увидит ее и вспомнит о ней... Как и все старые люди, наша бедная русалка пыталась скрыться в траве, принимая ее зеленый цвет, спрятаться в земле, принимая ее темно-коричневую окраску, для того, чтобы Харон не смог ее различить. Она вся дрожала, втянув голову в жирные сутулые плечи.
- Друг мой, укрой меня, - просила она, - укрой меня и сходи посмотри.
- Тебе холодно?
- Я совсем замерзла, укрой меня.
        Укрыв ее, как можно лучше, я пошел к мысу и теперь ясно различил погребальные песнопения. Мимо меня пробежал Мимито.
- Что случилось, Мимито? - крикнул я.
- Он утонул, он утонул, -не останавливаясь ответил он.
- Кто?
- Павли, сын Маврандони.
- Почему?
- Вдова...
        Слово застыло в воздухе. Внезапно в вечернем свете передо мной возникло опасное и гибкое тело вдовы.
        Я подошел к скалам, где собралась вся деревня. Мужчины молчали, обнажив головы. Женщины, откинув свои платки на плечи, рвали на себе волосы и испускали пронзительные крики. На гальке лежало иссиня-белое распухшее тело. Над ним застыл старый Маврандони. Правой рукой он опирался на палку, левой сжимал седую волнистую бороду.
- Будь ты проклята, злодейка! - вдруг раздался пронзительный крик. - Господь Бог заставит тебя заплатить за это!
        Одна из женщин поднялась и, повернувшись к мужчинам, сказала:
- Разве нет среди вас мужчины, чтобы перерезать ей горло, как паршивой овце? Жалкие трусы! Она плюнула в сторону мужчин, которые смотрели на нее, не говоря ни слова.
        Кондоманолио, хозяин кафе, быстро возразил ей:
- Нечего нас унижать, Деликатерина, - воскликнул он, - ты увидишь, в нашей деревне есть смелые люди!
        Я не смог сдержаться.
- Неужели вам не стыдно, друзья! - взывал я. - В чем виновата эта женщина? Это судьба. Побойтесь Бога! Но никто не ответил мне.
        Манолакас, кузен утопленника, склонившись своей тушей над трупом, взял его на руки и первым пошел в сторону деревни.
        Женщины пронзительно кричали, царапали лица и рвали на себе волосы. Увидев, что тело уносят, они бросились, чтобы вцепиться в него. Но старый Маврандони, подняв палку, отстранил их и пошел во главе процессии. Женщины пошли за ним с заунывным пением. Мужчины молча шли сзади.
        Постепенно они исчезли в сумерках. Снова стало слышно мирное дыхание моря. Я осмотрелся, кругом никого не было.
         «Надо возвращаться, - сказал я себе, - еще один день, наполненный горечью!» Идя по тропинке, я восхищался этими людьми, которые так близко и с такой теплотой принимали к сердцу людские страдания: мадам Гортензия, Зорба, вдова, бедный Павли, с такой смелостью бросившийся в море, чтобы усмирить свое горе. Деликатерина, призывавшая зарезать вдову, как овцу, Маврандони, который не мог не только плакать, а даже говорить. Один я был спокоен, но беспомощен. Кровь не кипела в моих жилах, я не испытывал ни страстной любви, ни ненависти. Мне хотелось всё уладить, трусливо бросив все на произвол судьбы.
        В полумраке я увидел дядюшку Анагности, который еще не ушел и сидел на камне. Глядя на море, он опирался подбородком на свою длинную палку. Я окликнул его, но он не расслышал, тогда я подошел. Увидев меня, он покачал головой.
- Жалкие люди! - проворчал он. - Пропащая молодежь! Этот несчастный не смог перенести своего горя, он бросился в воду и утонул. Вот он и спасся.
- Спасся?
- Спасся, сынок, спасся. А чего хорошего смог бы он сделать в своей жизни? Если бы он женился на вдове, очень скоро начались бы препирательства и, возможно, бесчестье. Она же ровно кобыла, эта распутница, начинает ржать, только завидев мужчину. Невозможность жениться на ней стала для него мучением, вбил себе в голову, будто великое счастье обойдет его стороной! И впереди пропасть, и сзади бездна.
- Не говори так, дядюшка Анагности, тебя послушаешь, страшно станет.
- Да полно! Не бойся, никто меня не слышит. Да если бы и услышали, все равно не поняли. Вот скажи, есть ли на свете человек счастливее меня? У меня были поля и виноградники, оливковые рощи и дом в два этажа, я богат. Я женился на доброй и покорной женщине, которая дарила мне только мальчиков. Она не осмеливалась поднять глаза и посмотреть мне в лицо, все мои дети - хорошие отцы семейства. Я не жалуюсь, у меня даже есть внуки. Мне нечего больше желать. Я оставил на земле глубокие корни. Однако если бы мне пришлось начать все сначала, я бы бросился в море. Жизнь жестока, даже к тем, кому выпала удача, она очень жестока, шлюха!
- Чего же тебе не хватает, дядюшка Анагности?
        На что ты жалуешься?
- Я и говорю, что у меня все есть! Но попробуй спроси сердце мужчины!
        Он с минуту помолчал, затем снова посмотрел на море, которое начало темнеть.
- Что ни говори, Павли, ты хорошо сделал! - воскликнул он, подняв палку. - Пусть бабы голосят, бабы есть бабы, нет у них мозгов. Вот ты и спасся, Павли, и отец твой это хорошо знает, поэтому он и не сказал ни слова.
        Старик окинул взглядом небо и горы, которые уже были едва видны.
- Вот и ночь наступила, - сказал он, - пора возвращаться.
        Вдруг старик замолчал, казалось, он сожалел о своих словах, которые сорвались у него с языка, словно он выдал какую-то великую тайну.
        Дядюшка Анагности положил мне на плечо свою высохшую руку.
- Ты молод, - сказал он мне с улыбкой, - не слушай стариков. Если бы мир их слушал, он бы очень скоро рухнул. Когда ты столкнешься с какой-нибудь вдовой на дороге, бросайся к ней. Женись, наделай детей, будь решителен. Преодолевай трудности - это как раз для молодых и здоровых!
        Придя в свою хижину, я разжег огонь и приготовил вечерний чай. Усталый, голодный, я с жадностью набросился на еду, поглощенный этой животной радостью.
        Вдруг в окне показалась маленькая плоская голова Мимито. Войдя, он присел у огня и хитро улыбаясь стал смотреть, как я ем.
- Тебе чего, Мимито?
- Господин, я тебе кое-что принес от вдовы... Корзину апельсинов. Она сказала, что это последние из ее сада.
- От вдовы? - спросил я с волнением. - Почему она мне их послала?
- За добрые слова, которыми ты остановил людей сегодня вечером, вот что она сказала.
- Что это за добрые слова?
- Вот уж чего не знаю, того не знаю! Я передаю то, что она сказала, вот и все!
        Он высыпал апельсины из корзины на постель. Весь сарай заблагоухал.
- Передай ей мою благодарность, но пусть она будет настороже! Пусть поостережется показываться в деревне, ты слышишь? Ей надо побыть некоторое время у себя дома, пока несчастье позабудется! Ты понял, Мимито?
- Это все, господин?
- Все, можешь идти.
        Мимито подмигнул.
- Это все?
- Беги же!
        Он ушел. Я очистил апельсин, он был сочен и сладок как мед. Во сне я всю ночь прогуливался под апельсиновыми деревьями, овеваемый теплым ветром, за ухом у меня был цветок базилика. Молодым двадцатилетним крестьянином бродил я по этому саду, ждал и насвистывал. Я не знал кого жду, но сердце мое трепетало от радости. Я подкручивал усы и всю ночь слушал, как за апельсиновыми деревьями, словно женщина, вздыхало море.



                15.


 

        В этот день дул резкий, обжигающий южный ветер, пришедший к нам из-за моря, с африканских песков. Облака тончайшей пыли вихрем кружились в воздухе, проникая в горло и легкие. Песчаная пыль скрипела на зубах, жгла глаза, нужно было плотно закрывать двери и окна, чтобы съесть кусок хлеба. Было душно. В эти гнетущие дни, когда начиналось движение соков, я тоже был охвачен весенней болезнью. Вроде бы усталость и волнение в груди, мурашки по всему телу, томление - или воспоминание? - по какому-то простому, но огромному чувству.
        Я пошел по каменистой горной тропе. Мне вдруг захотелось добраться до небольшого минойского поселения,
проступившего из-под земли спустя три или четыре тысячи лет и снова гревшегося под столь любимым солнцем Крита. Возможно, говорил я себе, что после нескольких часов ходьбы усталость снимет мое весеннее недомогание.
        Серые голые камни, какая-то светлая нагота, суровые и пустынные горы были такими, какими я их любил. Сова, ослепленная ярким светом, щурила свои круглые желтые глаза, усевшись на камне, серьезная, очаровательная и полная тайны. Хотя я шел тихо, она испугалась, бесшумно взлетела и исчезла среди скал.
        В воздухе пахло тимьяном. Первые нежные желтые цветы утесника уже распускались среди колючек.
        Добравшись до руин городища, я был потрясен. Видимо, уже наступил полдень, развалины заливал отвесно падавший свет. В старых, разрушенных поселениях это самое опасное время. Воздух как бы наполнен криками и привидениями. Стоит хрустнуть ветке или проскользнуть ящерице, пролететь облаку, бросив тень, и вами овладевает паника. Каждая пядь земли, попираемая вами, - это могила, в которой стонут мертвые.
        Постепенно мои глаза привыкли к яркому свету. Среди камней я различал теперь следы человеческих рук: две широких, мощеных блестящими плитами, улицы. Направо и налево узкие кривые проулки. В центре круглая площадь, агора и совсем рядом, с какой-то демократичной снисходительностью находился царский дворец со сдвоенными колоннами, широкими каменными лестницами и многочисленными пристройками.
        В центре городища, там, где камни были совсем истерты, должен был возвышаться храм, ныне осталась лишь статуя богини, груди у нее смотрели в разные стороны, а руки были обвиты змеями.
        Кругом виднелись небольшие лавки и мастерские ремесленников - столярные, гончарные, давильни для оливок, кузницы. Настоящий муравейник, умело построенный, хорошо защищенный и приспособленный, обитатели которого покинули его тысячи лет тому
назад. В одной из лавчонок ремесленник высекал амфору из цельного куска камня с прожилками, но не успел ее закончить: резец выпал из его рук и нашелся тысячи лет спустя рядом с неоконченным произведением. Эти вечные, глупые и бесполезные вопросы: почему? для чего? снова приходят на ум и лишний раз отравляют вам душу. Недоделанная амфора, которая вобрала радостный порыв, неистовство художника, наполнила меня горечью.
        Вдруг среди камней рядом с развалинами дворца появился маленький пастух, загорелый, с черными коленями, в платке с кистями, повязанном вокруг вьющихся волос.
- Эй, друг! - крикнул он мне.
        Мне хотелось побыть в одиночестве, и я сделал вид, что не слышу. Но пастушок начал с издевкой смеяться.
- Эй, ты что, оглох? Эй! Друг! Нет ли у тебя сигареты? Дай-ка мне одну, здесь, в этой пустыне, такая тоска.
        Он протянул последние слова с такой патетикой, что мне пришлось сжалиться над ним. Сигарет у меня не было, я предложил ему денег. Однако пастушок оскорбился:
- К черту деньги! - воскликнул он. - Что мне с ними делать? Я же тебе сказал, что у меня тоска, дай мне сигарету!
- У меня их нет, - ответил я с отчаянием, - нет у меня их!
- У тебя их нет! - повторял вне себя пастушок, со злостью ударяя по земле своей палкой. - У тебя их нет! А что лежит в твоих карманах? Чем они так набиты?
- Книга, платок, бумага, карандаш и перочинный нож, - отвечал я, доставая один за другим предметы, находившиеся в моих карманах.
- Хочешь нож?
- У меня есть. У меня есть все: хлеб, сыр, оливки, нож, шило, кожа, чтобы сшить сапоги, фляга с водой, все, все! Нет только сигарет, а это все равно, что у меня ничего нет! А что ты ищешь в этих развалинах?
- Любуюсь античным миром.
- И много ты в этом понимаешь?
- Ничего!
- Я тоже ничего. Это все мертво, а вот мы живы. Давай, пошел отсюда! Можно было подумать, что это здешние духи гонят меня.
- Ухожу, - сказал я покорно.
        С некоторым беспокойством я быстрым шагом
пошел по тропинке. Через минуту я оглянулся и увидел все еще стоявшего на камне охваченного тоской пастушонка. Его вьющиеся волосы, высвободившиеся из-под платка, развевались на ветру, с головы до ног он купался в ярких солнечных лучах. Мне казалось, что я вижу перед собой бронзовую статую юноши. Теперь он держал свой посох на плече и насвистывал. Я пошел другим путем и стал спускаться к берегу.
        Время от времени надо мной проносилось теплое ароматное дыхание близких садов. Земля благоухала, море смеялось, небо было голубым и ярким.
        Зимой мы съежились душой и телом, а теперь пришедшее тепло развернуло нам плечи. Вдруг над головой послышалось хриплое курлыканье. Подняв голову, я увидел чудесный спектакль, который всегда, с самого раннего детства, волновал меня: журавли, построенные, как войско, в боевой порядок, возвращались из теплых стран, неся, по преданию, на своих крыльях и в углублениях костлявых тел ласточек.
        Непреложный ритм смены времен года, вращающееся колесо мироздания, четыре лика земли, которые один за другим освещаются солнцем, уходящая жизнь - все это снова наполнило меня гнетущим волнением. Курлыканье журавлей звучало грозным предупреждением о неповторимости и скоротечности человеческой жизни, всем, чем можно насладиться, надо наслаждаться, пока жив. Во всей бесконечности мироздания нам не дано другой возможности.
        Разум, принявший этот совет - безжалостный и в то же время полный сострадания, - победит мелочность, слабости, лень и оценит во сто крат каждое, навсегда уходящее, мгновение.
        В памяти всплывают великие примеры, судя по ним, ты просто потерянный человек, жизнь проходит в мелких радостях, таких же невзгодах и пустых разговорах. Обуревает желание крикнуть с раскаянием: «Какой стыд».
        Журавли, пролетев надо мной, скрылись в северном направлении, еще долетали их хриплые голоса, перенося меня из одного периода моей жизни в другой.
        Я подошел к морю и торопливо зашагал по кромке воды. Как же тоскливо идти одному по берегу моря! Каждая волна и каждая птица в небе зовут и напоминают вам о долге. Когда идешь в компании, смеешься, беседуешь, это мешает услышать голоса волн и птиц. Впрочем, быть может, они ничего и не говорят, только смотрят, как вы проходите, увлеченные болтовней, и смолкают.
        Я улегся на гальке и закрыл глаза. «Что же это такое - душа, - думал я, - и какое скрытое сходство есть между ней, морем, облаками, запахами? Похоже, душа сама была морем, облаком, ароматом...»
        Я встал и снова пошел, словно принял какое-то решение. Но какое? Этого я не знал.
        Вдруг я услышал чей-то голос за спиной:
- Куда ты идешь, господин? Не в монастырь ли? Я обернулся. Приземистый, крепкий старик, без палки, с черным, свитым жгутом, платком, повязанным вокруг его белых волос, улыбаясь, махал мне рукой. Следом за ним шла старая женщина, а за нею их дочь, черноволосая и смуглая, с испуганным взглядом, повязанная белым платком.
- В монастырь? - снова спросил меня старик.
        И тут я понял, что давно хотел там побывать. Уже много месяцев я хотел сходить в эту маленькую обитель монахинь, построенную недалеко от моря, но никак не мог на это решиться.
        И вот сейчас я вдруг принял решение.
- Да, - ответил я, - я иду в монастырь послушать гимны в честь Богородицы.
- Да снизойдет на тебя ее благословение!
        Старик ускорил шаг и догнал меня.
- Ты и есть Общество по добыче угля?
- Да, это я.
- Так вот, пусть Святая дева принесет тебе удачу! Ты делаешь доброе дело для деревни, даешь заработать отцам бедных семей. Благослови тебя Боже! Через минуту хитрый старик, который, конечно, знал, что дела мои шли плохо, добавил следующие слова:
- Даже если ты ничего не заработаешь, сын мой, продолжай в том же духе. Ты все равно останешься в выигрыше. Душа твоя попадет прямехонько в рай...
- Именно этого я и желаю, дедушка.
- Не такой уж я грамотный, но однажды слышал в церкви, что говорил Христос. Это врезалось мне в голову и я никогда не забываю: «Продай, - сказал он, - продай все, что ты имеешь, чтобы купить Великую Жемчужину». Великая Жемчужина - это спасение души, сын мой. Ты, хозяин, выбрал верный путь к Великой Жемчужине. Великая Жемчужина! Сколько же раз, среди мрака, она сверкала в моем сознании, похожая на большую слезу!
        Мы снова двинулись в путь, мужчины впереди, а сзади, скрестив руки, шли женщины. Время от времени мы обменивались фразами: «Долго ли будут цвести оливы? Будет ли дождь, чтобы налился ячмень?» По-видимому, мы оба были голодны, ибо вели разговор о пище и никак не хотели сменить тему.
- Что ты больше всего любишь поесть, дедушка?
- Все, все, сын мой. Это великий грех говорить: это вкусно, а это вот нет!
- Почему? Разве нельзя выбирать?
- Конечно, нет.
- Почему же?
- Потому, что есть люди, которые голодны.
        Пристыженный, я замолчал. Никогда я не встречал человека, в сердце которого было бы столько благородства и сострадания.
        Ударил маленький монастырский колокол, радостно и легкомысленно, словно смеялась женщина. Старик перекрестился.
- Приди к нам на помощь, святая Великомученица, - прошептал он. - Ее ударили ножом и из перерезанного горла хлынула кровь. Это было во времена пиратов.
        Старик пустился приукрашивать страдания Богородицы, будто речь шла о реальной женщине, молодой преследуемой беженке, которую поразили кинжалом нехристи, и она, вся в слезах, пришла с Востока вместе со своим ребенком.
- Раз в году настоящая горячая кровь течет из ее раны, - продолжал старик, - я помню, как однажды, в ее праздник, в то время у меня еще и усы-то не росли, мы спустились со всех деревень, чтобы преклонить колени перед Ее милостью. Это произошло 15 августа. Мы, мужчины, улеглись на ночь на дворе монастыря. Женщины устроились внутри. И вот, сквозь сон слышу крик Богородицы. Я быстро поднялся, подбежал к ее иконе, положил руку ей на горло и что же? Пальцы мои были все в крови... Старик перекрестился, повернулся и посмотрел на
женщин.
- А ну-ка, женщины, - крикнул он, - вы устали, но не бойтесь, вот мы и пришли!
        Он понизил голос:
- Я в ту пору еще не был женат. Распростерся ниц перед Ее милостью и решил покинуть этот лживый мир, постричься в монахи.
        Он рассмеялся.
- Почему ты смеешься, дедушка?
- Есть причина, сын мой! В тот самый день дьявол переоделся женщиной и остановился передо мной. Это была она! И не оборачиваясь он указал назад, на старуху, которая молча шла за нами.
- Сейчас-то на нее неприятно смотреть, - сказал он. - А в то время она была молоденькая и подвижная, как рыбка, девушка. В ту пору ее называли чернобровой красавицей и ей шло это имя, черт возьми! А теперь, эх бедные же мы люди! Где сейчас ее брови? Они все вылезли!
        В эту минуту шедшая позади старуха как-то глухо проворчала, наподобие цепной собаки, так и не промолвив ни слова.
- Вот и монастырь! - сказал старик, вытянув руку.
        На берегу моря, стиснутый двумя большими скалами, ослепительно сиял небольшой белый монастырь. В центре был виден свежевыбеленный купол церкви, небольшой и круглый, наподобие женской груди. Вокруг церкви пять или шесть келий с голубыми дверями; во дворе росли три высоких кипариса, а вдоль ограды - большие цветущие смоковницы. Через раскрытые окна храма до нас доносилось мелодичное пение псалмов. Мы ускорили шаг. Соленый воздух наполнился ароматом ладана. Дверь в проеме большой арки была широко открыта в благоухающий, очень чистый, усыпанный черной и белой галькой двор. Вдоль стен, справа и слева, стояли горшки с розмарином, майораном и базиликом.
        Какая безмятежность! Какая кротость! Выбеленные известью стены в лучах заходящего солнца окрасились розовым светом. Внутри маленькая, теплая и плохо освещенная церковь пахла воском. Мужчины и женщины двигались в кадильном дыму, пять или шесть монахинь, затянутые в черные одеяния, высокими нежными голосами возносили молитву. Поминутно они опускались на колени и слышалось, похожее на шум крыльев, шуршание их юбок.
        Прошло уже много лет с тех пор, как я последний раз слышал славословие Богородице. В период юношеского бунтарства я проходил мимо церквей, полный гнева и пренебрежения. Со временем я стал более терпимым, иногда даже посещал церковные торжества: Новый год, кануны праздников, Рождество и по-детски радовался.
        Былой мистический трепет сменился эстетическим наслаждением. Наши предки верили: если какой-то музыкальный инструмент перестает участвовать в религиозных обрядах, он теряет свою божественную силу и издает только мелодичные звуки. Точно так и я стал воспринимать религию, лишь как род искусства.
        Отойдя в угол, я оперся на скамью, которую отполировали руки верующих, сделав ее гладкой, как слоновая кость. Я слушал, очарованный пришедшими из глубины времен византийскими речитативами: «Спасительница! Недостижимая высота человеческой мысли... Спасительница! Трепетное движение ума, неуловимое даже для ангелов... Спасительница! Непорочная мать. О, неувядающая роза...» Склонив головы монахини падают ниц, платья их снова шелестят, словно крылья.
        Минуты пролетали наподобие ангелов с крыльями, надушенными ладаном, держащих нераспустившиеся лилии и восхваляющих красоту Богоматери. Солнце зашло, наступили глубокие сумерки. Не могу вспомнить, как мы оказались во дворе, наедине со старой матерью-настоятельницей и двумя молодыми послушницами под самым большим из кипарисов. Молоденькая монашенка подала мне кофе, немного варенья, холодную воду, и началась мирная беседа.
        Мы говорили о чудесах Богородицы, о лигните, о курах, начавших нестись в весеннюю пору, о сестре Евдокии, которую поразила падучая. С пеной у рта билась она на покрытом плиткой полу церкви, богохульствовала, рвала на себе одежду.
- Ей тридцать пять лет, - добавила со вздохом настоятельница, - проклятый возраст, трудная пора! Да поможет ей Ее милость, убиенная Богоматерь, она выздоровеет. Лет через десять или пятнадцать она совсем поправится.
- Десять или пятнадцать лет... - прошептал я с ужасом.
- Что такое десять - пятнадцать лет, - сказала сурово мать-настоятельница. - Думай о вечности!
        Я молчал, размышляя о том, что вечность складывается из каждой проходящей минуты. Поцеловав настоятельнице белую, полную, благоухавшую ладаном руку, я ушел.
        Наступила ночь. Две или три вороны поспешно возвращались в свои гнезда; совы вылетали из дупел в поисках корма; улитки, гусеницы, черви, лесные мыши выползали из земли, чтобы стать добычей сов.
        Таинственная змея, кусающая свой собственный хвост, заключила меня в свой круг: так и земля - родит и пожирает одних своих детей, затем дает жизнь другим и снова их пожирает.
        Я посмотрел вокруг себя. Стало совсем темно. Ушли последние крестьяне, одиночество было полным, никто не видел меня. Разувшись, я опустил ноги в море и повалился на песок. Обнаженным телом мне хотелось коснуться камней, воды, воздуха. Слово «вечность», сказанное настоятельницей, привело меня в отчаяние, я чувствовал, что оно душит меня, как аркан, которым ловят диких коней. Стараясь увернуться, сняв одежду и припав грудью к земной тверди, морю, я хотел убедиться, что эти столь любимые и незыблемые стихии еще со мной.
         «О Земля! Ты одна непреложно существуешь! - это был возглас из самой глубины моей души. - Я - твой последний новорожденный, тесно прильнувший к твоей груди. Ты оставила мне лишь минуту жизни, и я с жадностью насыщаюсь отпущенным мне».
        Я вздрогнул. Находясь под впечатлением сказанного настоятельницей, я все-таки избежал риска быть вовлеченным в суть жестокого слова «вечность». Вспомнилось сколько раз в прошлом - когда же? еще в минувшем году! - я бездумно преклонялся перед этим понятием, принимая его с закрытыми глазами и распростертыми объятиями, охваченный желанием броситься ему навстречу.
        Когда-то в первом классе приходской школы мы читали волшебную сказку из второй части букваря: Маленький мальчик упал в колодец; там он увидел чудесный город с цветущими садами, молочными реками, кисельными берегами и разноцветными игрушками. По мере того как я читал, каждый слог сказки заставлял меня все глубже проникать в ее смысл. Потом, как-то в полдень, возвращаясь бегом из школы домой, я бросился к дворовому колодцу под сенью виноградных лоз, зачарованно вглядываясь в гладкую, черную поверхность воды. Мне казалось, что я скоро увижу чудесный город, дома, улицы, детей и виноградные лозы, усыпанные гроздьями. Я больше не мог удержаться: опустив голову, протянув руки, я хотел оттолкнуться и полететь на дно колодца. В этот миг меня увидала мама, вскрикнув, она подбежала и едва успела схватить меня за пояс...
        Ребенком я чуть не упал в колодец. Став взрослым, я едва не заблудился, столкнувшись с понятием вечность, да и со многими другими, как-то: любовь, надежда, родина, Бог. С каждым осмысленным мною понятием создавалось впечатление, что я избежал опасности и продвинулся еще на один шаг. Но нет, я только подменял представление, называя это освобождением. Ныне я вот уже на целых два года застрял, постигая, что же такое Будда.
        Теперь, благодаря Зорбе, я в этом уверен, Будда будет последним «колодцем», последним понятием пропастью, и я, в конце концов, освобожусь навсегда. Навсегда ли? Так все говорят каждый раз.
        Я разом поднялся, ощущая себя безгранично счастливым. Раздевшись, я бросился в море, веселые волны резвились вместе со мной. Уставший, я вышел из воды, подставив грудь ночному ветру, чтобы обсохнуть, а затем пошел легким широким шагом, будто сумел избежать большой опасности; я чувствовал что еще теснее, чем когда-либо прежде, связан с матерью-землей.



                16.


 

        Едва увидав берег с лигнитом, я сразу остановился: в хижине горел свет. «Должно быть, Зорба вернулся!» - подумал я с радостью.
        Я едва не побежал, но сдержался. «Нужно скрыть свою радость, - сказал я себе, - принять недовольный вид. С этого и надо начинать: я-де послал его по срочным делам, а он, он пустил деньги на ветер, снюхался с девкой и опоздал на две недели. Нужно сделать разгневанный вид, это необходимо...»
        Дальше я двинулся медленным шагом, чтобы успеть разозлиться. Я старался, хмурил брови, сжимал кулаки, повторяя жесты разгневанного человека, вызывая в себе злость, но у меня ничего не получалось. Напротив, чем ближе я подходил, тем больше была моя радость. Подобравшись на цыпочках к освещенному оконцу, я заглянул. Зорба, опустившись на колени, разжигал очаг, чтобы сварить кофе. Сердце мое оттаяло и я крикнул:
- Зорба!
        В ту же минуту дверь раскрылась и Зорба, босой, без рубашки бросился наружу. В темноте он вытягивал шею и, заметив меня, раскрыл объятия, но тотчас, сдержав свой порыв, опустил руки.
- Рад тебя видеть, хозяин! - сказал он нерешительно, стоя передо мной с вытянутым лицом. Я силился придать своему голосу строгость:
- Рад, что ты не посчитал за труд вернуться, - сказал я с усмешкой. - Не подходи, от тебя несет туалетным мылом.
- Эх! Если бы ты только знал, как я отмывался, хозяин, - пробормотал он. - Я навел такой лоск, так скоблил свою проклятую кожу, пропади она пропадом, перед тем как показаться тебе! Пожалуй, я целый час себя драил. Но этот чертов запах... Хотя, чем он мешает? Скоро он пропадет сам собой.
- Войдем в дом, - сказал я, едва сдерживаясь, чтобы не рассмеяться.
        Мы вошли. Сарай наш пропах духами, пудрой, мылом, короче - женщиной.
- Скажи-ка, что это за штуки, а? - воскликнул я при виде лежавших на ящике дамских сумочек, туалетного мыла, чулок, небольшого красного зонтика и малюсенького флакона духов.
- Это подарки... - прошептал Зорба, опустив голову.
- Подарки? - крикнул я, пытаясь взять гневный тон. - Подарки?
- Подарки, хозяин, не сердись, это для бедняжки Бубулины. Скоро Пасха, а несчастная... Я снова едва сдержался, чтобы не расхохотаться.
- А чего-нибудь поважнее ты ей не привез?.. - спросил я.
- Чего?
- Неужели непонятно? Обручальные кольца! Тут я ему рассказал о том, как втирал очки влюбленной русалке.
        Зорба почесал затылок и на минуту задумался.
- Ты нехорошо поступил, хозяин, - сказал он наконец, - ты нехорошо поступил, не в обиду тебе будь сказано. Такие шутки вроде этой, хозяин... Женщина, это создание слабое, деликатное, сколько раз нужно тебе об этом говорить, а? С фарфоровой вазой нужно обращаться с большой осторожностью. Мне стало стыдно, я тоже сожалел об этом, но было слишком поздно. Я сменил тему разговора.
- Ну, а тросы? - спросил я. - Инструменты?
- Я все привез, все, не расстраивайся! «И овцы целы и волки сыты». Канатная дорога, Лола, Бубулина - все в полном порядке, хозяин! Он снял кофейник с огня, наполнил мою чашку, дал мне привезенные бублики с кунжутом и халву с медом, которые (он это знал) были моим любимым лакомством.
- Привез тебе в подарок большую коробку халвы! - сказал он с нежностью. - я не забыл о тебе.
        Смотри, взял и небольшой пакет арахиса для попугая. Никого не забыл. Теперь ты видишь, у меня голова на месте, хозяин!
        Я ел бублики и халву, пил кофе, сидя на полу. Зорба тоже отхлебывал свой кофе, курил, его глазагипнотизировали меня, словно глаза змеи.
- Ты решил проблему, которая тебя так мучила, старый негодяй? - спросил я его, смягчив голос.
- Какую проблему, хозяин?
- Является ли женщина человеком?
- О-ля-ля! С этим покончено! - ответил Зорба, помахивая своей лапищей. - Она тоже человек, такой же человек, как и все мы, и даже хуже! Когда она видит твой кошелек, у нее голова идет кругом, она прилипает к тебе, теряет свою свободу и даже рада ее потерять, потому что, видишь ли, есть кошелек, который так и блестит. Но очень скоро... Ах, оставим все это, хозяин! Он поднялся и бросил за окно свою сигарету.
- Теперь поговорим как мужчины, - сказал он. - Скоро страстная неделя, тросы теперь есть, пришло время идти в монастырь к этим толстякам и подписать бумаги на лес... До того, как они увидят канатную дорогу и начнут задумываться, тебе ясно? Дни идут, хозяин, сейчас не время лодырничать, нужно заполучить кое-что, надо, чтобы пришли суда и загрузились, возместив наши расходы... Это путешествие в Кандию дорого стоило. Черт бы его побрал, видишь ли... Он замолчал, и мне стало его жаль. Зорба был похож на ребенка, который, набедокурив и не зная, как избежать наказания, трепещет всем своим маленьким сердцем.
         «Как только тебе не стыдно, - взывал я к самому себе, - разве можно заставлять душу, подобную этой, трепетать от страха? Опомнись, где ты найдешь когда-нибудь другого Зорбу? Очнись, возьми губку и все сотри!»
- Зорба, - взорвался я, - оставь черта в покое, мы в нем не нуждаемся! Что о том тужить, чего нельзя воротить. Возьми-ка сантури! Он развел руки, будто снова хотел меня обнять, и вновь опустил их, все еще не решаясь.
        В один прыжок он был у стены. Привстав на цыпочки, он снял сантури. В ту минуту, когда он приблизился к керосиновой лампе, я увидел его волосы: они были черны как вакса.
- Послушай, негодник, - воскликнул я, - что это произошло с твоими волосами? Откуда это? Зорба рассмеялся.
- Я их покрасил, хозяин, не удивляйся, я их покрасил, предателей.
- Зачем?
- Из самолюбия, черт побери! Однажды я прогуливался с Лолой, держа ее за руку. То есть нет... Погляди, вот так, только лишь за кончики пальцев! Так вот, уличный мальчишка, черт бы его побрал, сопляк, от горшка два вершка, начал нас дразнить: «Эй, старик, - кричит этот сукин сын, - эй, дедушка, куда это ты повел свою внучку?» Лола, сам понимаешь, смутилась, я тоже. И чтобы ей больше не стыдиться за меня, в тот же вечер я пошел к парикмахеру и вычернил свой парик.
        Я рассмеялся. Зорба посмотрел на меня с серьезным
видом.
- Тебе это кажется смешным, хозяин? Тем не менее, послушай, что за странные мы существа. С того самого дня я стал совсем другим человеком. Можно сказать (да я и сам в это поверил), мои волосы и в самом деле черные: видишь ли, то, что нам не нравится, легко забывается, теперь, могу тебе поклясться, и сил у меня прибавилось. Лола тоже это заметила. А эта стреляющая боль в пояснице, ты помнишь? Сейчас все в порядке, с ней покончено! Ты мне не веришь. Конечно, о таких вещах, пожалуй, в твоих книгах не пишут... Он с иронией усмехнулся, но тотчас, сдержавшись, сказал:
- Извини меня, хозяин. Единственная книга, которую я прочел за всю свою жизнь, была «Синдбад-Мореход» и вся польза, которую я из нее извлек... Он снял со стены сантури, медленно, с нежностью развернул ее.
- Пойдем наружу, - сказал он, - в этих четырех стенах сантури словно не в своей тарелке. Ей, как дикому животному, нужен простор. Мы вышли, в небе искрились звезды, Млечный путь тек с одного края неба на другой, море кипело.
        Мы сели на гальку так, что волны касались наших ног.
- Когда на душе тоска, нужно малость повеселиться, - сказал Зорба. - Ну что ж, давай! Что она себе думает? Что заставит нас уступить? Ну-ка, иди сюда, сантури!
- Спой македонскую, песню твоей страны, Зорба, - попросил я.
- Критскую, песню твоей земли! - ответил Зорба, - я спою тебе куплет, которому меня научили в Кандии, с тех пор как я его узнал, жизнь моя переменилась. Он на минуту задумался.
- Да нет, она не переменилась, - сказал он, - просто теперь я понял, что был прав. Старый грек положил свои заскорузлые пальцы на струны сантури и напрягся. Грубым, хриплым голосом, он затянул свою песню:
        Если принял ты решенье,
        брось свой страх и марш вперед!
        Отпусти поводья, юность,
        прочь сомненья навсегда!
        Все мгновенно изменилось, исчезли заботы, пропала давящая тоска, душа воспряла. Лола, лигнит, канатная дорога, вечность, мелкие и большие хлопоты - все это стало голубоватым дымом, который рассеялся в воздухе и не осталось ничего, кроме человеческой души, которая пела.
- Я все отдаю тебе в дар, Зорба! - воскликнул я, когда окончилась гордая песня.- Все, на что ты потратился, я тебе дарю: девушку, твои крашенные волосы, деньги, что ты растранжирил, все, все! Пой еще! Он вновь напряг свою жилистую шею:
        Смелее, черт возьми, давай же, будь что будет!
        Иль выигрыш нам дан, иль счастие убудет!
        С десяток рабочих, спавших около шахты, услышали пение. Крадучись, они спустились и, затаившись близ нас, слушали свои любимые песни.
        Не в силах больше сдержать себя, рабочие вдруг появились из темноты, полураздетые, взъерошенные, в своих панталонах с напуском и, встав вокруг Зорбы, закружились в танце прямо на крупной гальке.
        Захваченный этим зрелищем, я смотрел на них: «Вот она, настоящая жила, которую я искал. Другой мне не нужно».
        На следующий день с самого утра в галереях раздавались удары кайл и крики Зорбы. Рабочие трудились с неистовством. Только Зорба мог их так увлечь, с ним работа становилась вином, песней, любовью, и люди словно пьянели от нее. В их руках земля обретала жизнь. Камни, уголь, дерево - рабочие следовали заданному им ритму. При свете ацетиленовых ламп в забоях шла настоящая битва. Зорба продвигался все дальше, сражаясь врукопашную. Каждой галерее, каждой жиле он давал имя, одухотворял мертвую застывшую природу, и с этой минуты ничто не могло вырваться из его рук.
         «Если я знаю, - говорил он, - что эта галерея зовется Канаваро (именно так он назвал первую галерею), я спокоен. Я ее знаю по имени, и она не осмелится сыграть со мной злую шутку. Ни «Мать-настоятельница», ни «Кривоножка», ни «Зассыха». Говорю тебе, я знаю их все и каждую - по имени».
        В тот день я проскользнул в галерею незаметно для Зорбы.
- Смелее! Смелее! - распаляясь, кричал он рабочим по привычке. - Вперед, ребята! Мы покорим гору! Мы ведь мужчины, не так ли! Дикие звери! Господь Бог смотрит на нас и дрожит от страха. Вы - критяне, я - македонец, мы вместе покорим гору, а не она нас! Мы и Турцию поимеем, не так ли, разве эта ничтожная гора сможет испугать нас? Вперед! Кто-то подбежал к Зорбе, при свете ацетилена я узнал узкое лицо Мимито.
- Зорба, - сказал он заплетающимся языком, - Зорба... Обернувшись и увидев Мимито, тот все понял. Подняв свою лапищу, Зорба крикнул:
- Убирайся отсюда! А ну, быстро!
- Меня прислала мадам... - начал было дурачок.
- Убирайся, говорят тебе! Не видишь, мы работаем!
        Мимито кинулся бежать со всех ног. Зорба с раздражением плюнул.
- Днем работают, - сказал он. - День - он вроде мужчины. Ночь - она чтобы праздновать. Ночь похожа на женщину. И нечего смешивать!
        В эту минуту я подошел к ним.
- Друзья, - сказал я, -уже полдень, время сделать перерыв, перекусить. Зорба повернулся, увидел меня и нахмурился.
- Будь так добр, хозяин, - сказал он, - оставь нас. Иди, завтракай сам. Мы потеряли двенадцать дней, их надо наверстать. Приятного тебе аппетита! Выйдя из штольни и спустившись к морю, я раскрыл книгу, которую держал в руке. Мне хотелось есть, но я забыл о голоде. «Книга захватывает так же, как созерцание жизни на шахте, - размышлял я... - Что ж начнем!» И я погрузился в причудливые лабиринты человеческого воображения.
        Книга рассказывала о покрытых снегом горах Тибета, таинственных монастырях, молчаливых монахах в желтых сутанах, которые, концентрируя свою волю, заставляют эфир принимать нужную им форму.
        Воздух вокруг вершин насыщен энергией человеческого мозга. Никчемный шум мира не достигает этих высот. Великий аскет зовет своих учеников, юношей шестнадцати-восемнадцати лет и в полночь приводит их к замерзшему озеру среди гор. Они раздеваются, разбивают корку льда и погружают свои одежды в ледяную воду, затем надевают их и сушат теплом своих тел. Снова сняв одежды, погружают их в воду, снова высушивают на своих телах и так семь раз. После чего они возвращаются в монастырь к утренней службе.
        Они поднимаются на вершины в пять, шесть тысяч метров высотой. Спокойно усаживаются, глубоко равномерно дышат, голое гладкое тело не испытывает при этом холода. В ладонях они держат сосуд с ледяной водой, которой, сконцентрировавшись, посылают свою энергию, и вода закипает. Затем они готовят чай.
        Великий аскет собирает вокруг себя учеников и говорит: «Несчастье тому, кто не имеет в себе источника
счастья! Несчастье тому, кто хочет жаловаться на других! Несчастье тому, кто не чувствует, что эта жизнь
и та, другая - единое целое!»
        Наступала ночь, читать стало невозможно. Я закрыл книгу и посмотрел на море. «Необходимо, - думал я, - освободиться от всех своих фантомов...
        Несчастье тому, - внушал я себе, - кто не может освободиться от Будды, богов, родины, идей!»
        Море внезапно потемнело. Молодая луна скатывалась кувырком к горизонту. Где-то вдалеке, в садах, тоскливо выли собаки, и весь овраг наполнился воем.
        Появился заляпанный грязью Зорба, рубашка висела на нем лохмотьями. Он опустился на корточки возле меня.
- Здорово спорилось сегодня, - сказал он с удовлетворением, - хорошо поработали.
        Я слышал слова Зорбы, но не понимал их смысл. Мое сознание еще находилось среди далеких и таинственных отвесных скал.
- О чем ты думаешь, хозяин? Похоже, ты где-то в другом месте.
        Я пришел в себя, посмотрел на своего товарища и покачал головой:
- Зорба, тебе кажется, будто ты великолепный Синдбад-Мореход, и бахвалишься тем, что побродил по миру. Но ты ничего, ничего не видел, несчастный! Впрочем, и я не больше. Мир гораздо обширнее, чем мы представляем. Мы путешествуем, пересекаем земли и моря, а на самом деле не высунули носа за порог своего дома.
        Зорба пошевелил губами, но ничего не сказал. Он только проворчал что-то, словно верный пес, которого ударили.
- На свете есть горы, - продолжал я, - высокие, огромные горы, где множество монастырей. В них обитают монахи в желтых одеждах. Они спят, скрестив ноги, месяц, два, шесть месяцев и думают только об одной единственной идее. Только одной, ты слышишь? Они не думают, как мы, о женщине и лигните, или о книгах и о лигните; они концентрируют свое сознание на одной, только одной идее и творят чудеса. Именно так и происходят чудеса. Видел ли ты, Зорба, что происходит, когда с помощью лупы собирают солнечные лучи в одну точку? В этом месте тотчас вспыхивает огонь. Почему? Потому что поток солнца не рассеян, он собрался целиком в одной точке. То же самое происходит с сознанием человека. Чудеса творят, концентрируя свое сознание только на чем-то одном. Ты понимаешь, Зорба? Зорба задыхался. В какую-то минуту он встрепенулся, словно хотел убежать, но сдержался.
- Продолжай, - проворчал он сдавленным голосом. Но тут же рывком встал, как столб.
- Замолчи! Замолчи! - крикнул старый грек. - Зачем ты мне все это говоришь, хозяин? Почему ты мне отравляешь душу? Мне было здесь хорошо, зачем ты меня расстраиваешь? Я был голоден, и Господь Бог или дьявол (пусть меня повесят, но я не вижу разницы) бросил мне кость, которую я лизал. И еще вилял хвостом и благодарил. Теперь же... Зорба топнул ногой, повернулся ко мне спиной и уже было двинулся к нашей хижине, но он еще кипел.
- Тьфу! Чудесная кость... - прорычал мой товарищ. - Старая грязная певичка! Грязная старая баржа! Он взял горсть гальки и швырнул ее в море.
- Но кто же он, кто он такой, тот, кто бросает нам кости?
        Зорба немного подождал и, ничего не услышав в ответ, заволновался.
- Ты ничего не говоришь, хозяин? - воскликнул он. - Если ты знаешь, скажи мне об этом, чтобы я тоже знал его имя, и не беспокойся, я быстро все улажу. Но так вот, наугад, куда, в какую сторону идти? Так и нос разбить недолго.
- Я хочу есть, - сказал я, - займись-ка кухней. Поедим сначала!
- Что, уже и одного вечера невозможно провести без того, чтобы не поесть, хозяин? Когда-то у меня был дядя монах, он в течение всей недели только пил воду и ел соль, а по воскресеньям и большим праздникам добавлял немного отрубей. Так вот, он прожил сто двадцать лет.
- Он прожил сто двадцать лет, Зорба, потому, что он верил. Он нашел своего бога, у него не было других забот. А у нас, нет бога, который бы нас накормил, поэтому разжигай огонь, там еще осталось несколько кефалей. Приготовь суп, горячий, густой, чтобы было много лука и перца, такой, как мы любим. А там видно будет.
- Что значит будет видно? - спросил со злостью Зорба. - С полным желудком все позабудется.
- Именно этого я и хочу! В этом и есть ценность пищи, Зорба. Так давай же, действуй, приготовь рыбный суп, старина, иначе наши головы расколются!
        Но Зорба не пошевелился, пристально глядя на меня.
- Послушай, хозяин, - сказал он, - я знаю твои задумки. Так вот, сейчас, пока ты рассказывал, меня, как говорят, озарило.
- И какие же мои задумки, Зорба? - спросил я с любопытством.
- Ты хочешь построить монастырь, вот что! Монастырь, куда вместо монахов поместишь несколько писак, вроде твоей милости, которые будут проводить время, занимаясь бумагомарательством день и ночь. А потом, как у святых (судя по рисункам), из их уст будут выползать ленты со словами. Ну как, я угадал? Опечаленный, я склонил голову. Давнишняя юношеская мечта, широкие крылья, потерявшие свое оперение, наивные, благородные, достойные помыслы... Создать коммуну единых по духу, укрыться там с десятком товарищей - музыкантов, художников, поэтов, работать в течение целого дня и встречаться только по вечерам, есть, петь всем вместе, читать, задаваться вечными вопросами, разрушать стереотипы. Я уже выработал правила для такой коммуны. Нашлось даже подходящее помещение на перевале к югу от Афин...
- Я угадал! - сказал Зорба, очень довольный, видя, что я продолжаю молчать.
- Что ж, тогда я попрошу тебя об одном одолжении, отец игумен: в этот самый монастырь ты меня возьмешь привратником, чтобы я мог заниматься контрабандой и иногда пропускать непотребные вещи: женщин, мандолины, бутыли с водкой, жареных молочных поросят... Чтобы ты не растрачивал свою жизнь по пустякам!
        Он засмеялся и быстро направился к хижине, я поспешил за ним. Он почистил рыбу, так и не разжав губ. Я принес дров и разжег огонь. Когда суп был готов, мы взяли наши ложки и стали есть прямо из кастрюли.
        Мы не говорили - ни я, ни он. Будучи голодными весь день, мы с жадностью насыщались. Выпив вина, мы снова обрели веселое настроение. Зорба наконец заговорил.
- Забавно будет, если теперь сюда придет мадам Бубулина! Не хватает только ее. И тем не менее я тебе скажу, но только между нами, хозяин, я от нее изнемогаю, черт возьми!
- И тебя даже теперь не интересует, кто тебе бросил эту кость?
- Что это тебе втемяшилось, хозяин? Бери кость и не думай о руке, которая ее бросила. Есть ли у нее вкус? Есть ли на ней немного мяса? Вот и все вопросы. Все же остальное...
- Пища сотворила свое чудо! - сказал я похлопав Зорбу по плечу. - Успокоилось голодное тело? Тогда я душа, бывшая в недоумении, тоже успокоилась. Неси сантури.
        Но в ту минуту, когда Зорба поднялся, стали слышны мелкие торопливые и тяжелые шаги по гальке. Волосатые ноздри Зорбы затрепетали.
- На ловца и зверь бежит! - тихо сказал Зорба, хлопнув себя по коленям. - Вот она! Собачка учуяла запах Зорбы и притащилась.
- Я ухожу, - сказал я, поднимаясь. - Это на меня может тоску навести. Пойду-ка пройдусь. Сами тут разбирайтесь.
- Доброй ночи, хозяин!
- И не забудь, Зорба! Ты ей обещал жениться, не делай из меня лжеца.
        Зорба вздохнул.
- Мне снова жениться, хозяин? Как мне это надоело!
        Запах туалетного мыла приближался.
- Смелее, Зорба!
        Я поспешно вышел. Снаружи уже было слышно прерывистое дыхание старой русалки.



                17.


 
  Osho meditations, sannyas sharing

На сайте сейчас посетителей: 8. Из них гостей: 8.

Создание и поддержка портала - мастерская Фэнтези Дизайн © 2006-2011

Rambler's Top100