Русский ОШО портал
Rambler's Top100

Библиотека  > Рассказы > Никоc Казандзакиc. Книга "Я, грек Зорба".

 

Никоc Казандзакиc


Роман "Я, ГРЕК ЗОРБА"



        Публикация этой книги, впервые издаваемой в рунете, на Русском Ошо Портале посвящается памяти Юрия Ивановича Сердериди, - писателя, и главного редактора газеты греческой диаспоры в России "Понтос".



* * *



 

                От автора

        Много раз я задавался мыслью написать о жизни и приключениях Алексиса Зорбы, старика-рабочего, которого очень полюбил.
        Самой надежной опорой в моей жизни были путешествия и мечты, а из людей, живых и уже ушедших, мало кто помог мне в моих исканиях. Из тех, кто все-таки оставил наиболее глубокий след в моей душе, я упомянул бы четырех: Гомера, Бергсона, Ницше и Зорбу,
        Первый стал для меня примером какого-то светлого взгляда на мир, своеобразным солнечным диском, испускающим животворные лучи на все сущее, Бергсон освободил меня от безысходных философских поисков, которые мучили меня в молодые годы, Ницше обогатил новыми знаниями, методами стоически переносить несчастье, горечь, неуверенность, А Зорба привил любовь к жизни, научил не бояться смерти. Если бы сегодня возможно было избрать себе духовного руководителя, гуру, как принято у индусов, или старца, как говорят монахи на Святой Горе, я наверняка избрал бы Зорбу.
        Он имел то, что нужно было в то время греку для спасения - непосредственность мироощущения, цепкий взгляд, выхватывающий необходимое для поддержания жизни, способность видеть в ежедневно обновляющемся мире привычные понятия как бы впервые: ветер, море, огонь, женщину, хлеб, твердость руки, молодость сердца, он всегда имел мужество посмеяться над самим собой. Им будто бы правила некая сила, парящая выше души, и наконец этот дикий клокочущий смех как из глубокого источника, более глубокого, чем нутро человека. Этот смех, как бы спасая своего хозяина вырывался в тяжкие минуты жизни из старческой груди Зорбы и помогал преодолеть (преодолевал) все преграды - нравственность, религию, родину - те табу, которые воздвиг вокруг себя бедный трусливый человек во имя своей жалкой судьбы.
        Когда я задумываюсь над тем, какой же пищей столько лет питали меня книги и учителя, чтобы насытить мою голодную душу, и что за мозг льва предлагал мне вкусить Зорба несколько месяцев спустя, я с трудом сдерживаю гнев и тоску,
        С одной стороны, моя жизнь прошла напрасно. Слишком поздно я встретился с этим старцем и то, что во мне можно было еще спасти, уже не заслуживало внимания. Великого поворота, полной смены путей: «взрыва» и «реставрации» не произошло. И потому Зорба вместо того, чтобы стать для меня высоким, непререкаемым авторитетом, увы, спустился до героя литературного сюжета и дал мне возможность измарать некоторое количество бумаги.
        Это печальное свойство превращать жизнь в произведение искусства становится для многих плотоядных душ катастрофой. Ибо в поисках выхода буйная страсть уходит из груди и облегчает душу, она уже не сетует, не ощущает в себе желания схватиться врукопашную, радуется и гордится, что ее буйная страсть, соприкасаясь с ветром, гаснет. Не только радуется, но и гордится. Пишущий уверен, что делает великое дело, превращая некий эфемерный миг - то единственное, что в безбрежном потоке времени имеет плоть и кровь - в якобы вечное. Так и Зорба из плоти и крови становится в моих руках чернилами и бумагой.
        Сам того не желая и даже стремясь к обратному, я начал наблюдать в своей душе вырисовывающийся сюжет о Зорбе. Развился какой-то таинственный внутренний процесс: поначалу это было как потрясение от музыки, теплое чувство наслаждения и одновременно неудовольствия, будто в кровь мою вошло некое инородное тело и все мое существо ведет с ним борьбу. Вокруг ядра начинают вращаться слова, окружать его и питать эмбрион. Расплывчатые воспоминания собираются в нечто связное, всплывают ушедшие вглубь радости и печали, жизнь перемещается в более спокойное русло, Зорба становился образом в сказочном повествовании.
        У меня еще не было формы, соответствующей этой сказке о Зорбе - будет ли это роман, песня, сложный фантастический рассказ Халимы или это будет сухое воспроизведение тех бесед, которые он вел со мной на побережье Крита, где мы жили, якобы добывая бурый уголь. Оба мы сознавали, что эта затея лишь пыль, брошенная в глаза людям. На самом деле мы ежедневно с нетерпением ждали захода солнца, когда уйдут рабочие, чтобы съесть на песке свой аппетитный деревенский ужин, выпить терпкого критского вина и начать беседу. Чаще всего я молчал. О чем может поведать «интеллигент» дракону? Я слушал рассказ о его родной деревне где-то на Олимпе, о снегах, волках, комидатах, Боге, родине, храме святой Софии, о личности, белом камне, женщинах, смерти. Иногда он неожиданно впадал в неистовство и, не находя слов, вскакивал и начинал танцевать на крупной морской гальке.
        Статный сухой старик с запрокинутой назад головой, с круглыми маленькими, как у птицы, глазами, в танце он делался каким-то жестким, бил грубыми ступнями о берег и плескал морской водой мне в лицо.
        Если бы я его послушался, воспринял его клич, мое существование приобрело бы смысл, я бы прожил полнокровную жизнь, все то, о чем сейчас напряженно раздумываю с помощью пера и бумаги. Однако я не осмелился этого сделать. Я смотрел на Зорбу, танцующего в полночь, призывающего и меня оставить свой удобный панцирь благоразумия и привычек и отправиться вместе с ним в дальние странствия, но я оставался недвижимым, дрожа от холода.
        В жизни я часто бывал посрамлен, отказываясь делать то, к чему меня отчаянно манило безрассудство, что и есть сущность жизни. Но никогда мне не было так стыдно за свою душу, как тогда перед Зорбой.
        Однажды на рассвете мы с ним расстались. Я опять отправился на чужбину, безнадежно заболев фаустовской болезнью учения, а он отправился на север, обосновался в Сербии, в горах у города Скопье, где, по его словам, обнаружил залежи лигнита, окрутил несколько толстосумов, закупил инструменты, нанял рабочих и опять стал копать в земле галереи. Он взрывал скалы, проложил дороги, провел воду, построил дом, женился будучи уже кряжистым стариком на красивой веселой вдове Любе, у которой от него родился ребенок.
        Нахлынули воспоминания, цепляясь одно за другое. Нужно было все привести в порядок, заняться жизнью и приключениями Зорбы с самого начала. Мне отчетливо видятся даже самые незначительные события, связанные с ним. Стремительно проносящиеся в моей голове, они похожи на многоцветных рыб в прозрачном летнем море. Все, что касалось Зорбы, не умерло во мне, оно стало как бы бессмертным, И все-таки в эти дни какое-то беспокойство снедает меня—я уже два года не получаю его писем, а ведь ему за семьдесят, может быть, он в опасности. Да, он наверняка в опасности, иначе я не могу объяснить охватившее меня внезапно желание отбросить свои заботы и вспомнить все, о чем он мне рассказывал, что он сделал, и запечатлеть это на бумаге. Как будто я хочу отвести смерть, его смерть. Боюсь, я не книгу пишу, а речь для панихиды. Мне уже сейчас ясно, что эта книга имеет все признаки панихиды. Украшенное блюдо с кутьей, густо посыпанной сахаром, на котором корицей и медом выложено имя Алексис Зорба. Я смотрю на это имя и во мне сразу вскипает синь критского побережья. Слова, смех, танцы, застолья, тихие беседы, закаты, круглые глаза с нежностью и пониманием устремленные на меня, будто радовавшиеся каждой минуте, перед расставанием навсегда. При взгляде на это украшенное поминальное блюдо в глубине моего сердца помимо моего желания возникает череда других воспоминаний, с первого же мгновения к тени Зорбы присоединилась еще одна дорогая тень, за ней еще одна - какой-то разорившейся крашеной, пожившей женщины, которую мы с Зорбой повстречали на песчаном берегу Крита.
        Вне всякого сомнения сердце человека похоже на яму, полную крови. Если ее разрыть, к ней побегут испить влаги, чтобы вновь обрести жизнь, все жаждущие неутешные души, которые все теснее толпятся рядом с нами и отбирают воздух. Они торопятся испить крови нашего сердца, ибо знают, что другого воскрешения нет. И первым спешит своими широкими шагами Зорба, сбивая с ног другие тени, ибо знает, что панихида сегодня по нему. Дадим же ему нашу кровь, дабы он ожил. Сделаем все возможное, чтобы пожил еще этот изумительный гурман, трудяга, любитель женщин и босяк. Это самая широкая душа, самая прочная плоть, самый свободный дух, которые встречал я когда-либо в жизни.



                1.

        Впервые я встретился с ним в Пирее. Я приехал в порт, чтобы сесть на судно, идущее на Крит. Светало. Шел дождь. Дул сильный сирокко, срываемые им брызги с волн достигали маленького кафе. Его застекленные двери были закрыты, в затхлом воздухе чувствовался запах шалфейной настойки. Снаружи было холодно, и теплое дыхание оседало на стеклах. Пять или шесть матросов, не смыкавших глаз всю ночь, закутанные в коричневые морские блузы из козьей шерсти, пили кофе или шалфейную настойку и сквозь тусклые стекла смотрели на море. Оглушенная ударами бурных волн рыба укрылась в спокойной глубине моря: она ждала когда наверху снова наступит покой. Рыбаки, набившиеся в кафе, в свою очередь ожидали окончания шквала, тогда осмелевшая рыба поднимется к поверхности и схватит приманку. Камбалы, ерши, скаты возвращались из своих ночных экспедиций. Начинался новый день.
        Застекленная дверь открылась, вошел, весь забрызганный грязью, портовый грузчик, приземистый, с обветренным лицом, без шапки.
- Эй! Костанди, - крикнул старый морской волк, одетый в просторную синюю робу, - что с тобой сталось, старина?
        Костанди сплюнул.
- А чего бы ты хотел? - ответил он ворчливо. - Здравствуй, кабак! Добрый вечер, родной дом! Здравствуй, кабак! Добрый вечер, родной дом! Вот и вся моя жизнь. Вот и вся радость!
        Кое-кто рассмеялся, другие с руганью пожали плечами.
- Мир - это пожизненная тюрьма, - сказал усатый, он познал философию в рыночном балагане, - да, пожизненная тюрьма, будь она проклята! Слабый зеленовато-голубой свет тронул грязные стекла, проник в кафе, побежал по рукам, лицам и волосам и, прыгнув на камин, осветил бутылки. Электрическое освещение ослабело, и хозяин кафе, полусонный после ночного бдения, протянул руку и погасил его.
        Посетители на минуту примолкли. Взоры всех обратились к занимавшемуся снаружи серому дню. Слышно было, как с ревом разбивались волны, а в кафе слабо булькали несколько наргиле.
        Старый морской волк вздохнул:
- Послушайте! Должно быть, что-то случилось с капитаном Лемони. Да поможет ему Бог! Он бросил свирепый взгляд в сторону моря.
- Уу... Проклятое! Скольких женщин оно сделало вдовами! - проворчал он и прикусил свои поседевшие усы.
        Я сидел в углу, мне было холодно, и я попросил еще одну порцию настойки. Борясь со сном, усталостью и пустотой раннего утра, я смотрел сквозь запотевшие стекла на порт, который просыпался, наполнял воздух гудками судов, криками ломовых извозчиков и лодочников; от долгого рассматривания соткалась невидимая густая пелена из моря, дождя и ожидания близкого отъезда, которая окутала мое сердце.
        Глаза мои впились в нос огромного судна, корпус которого еще не полностью выплыл из ночного мрака. Шел дождь, и я видел, как его нити связывают небо с раскисшей землей.
        Я рассматривал черное судно, тени, дождь и мной постепенно овладела печаль. Во мне пробуждались воспоминания. Во влажном воздухе становилось все более четким рисуемое дождем и печалью лицо горячо любимого друга. Было ли это в прошлом году? В другой жизни? Вчера? Когда же я был в этом самом порту, чтобы сказать ему прощай? И еще этот утренний дождь, я помню его, и холод, и раннее утро. И на этот раз у меня снова было тяжело на сердце.
        Медленно отдаляться от того, кого любишь, как это горько! Не лучше ли отрубить разом и обрести одиночество, естественный климат для человека. Однако в это раннее дождливое утро я не мог отделить себя от своего друга. (Позднее я понял, увы, слишком поздно, почему.) Я поднялся с ним вместе на судно и сидел в его каюте среди сваленных в кучу чемоданов. Долго и пристально наблюдал я за ним, s то время как он с отсутствующим видом о чем-то думал: мне хотелось одну за другой запечатлеть его черты в своей памяти - яркие зеленовато-голубые глаза, юное гладкое лицо, выражение его - одухотворенное и горделивое, аристократические руки с длинными пальцами.
        На мгновение он перехватил мой взгляд, скользивший по нему медленно и жадно. Он повернулся с тем насмешливым видом, который он принимал, желая спрятать свое волнение. Он смотрел на меня, все понимая. Чтобы развеять нашу печаль, он спросил меня, иронически улыбаясь:
- Что до каких пор?
- ...ты будешь терзать бумагу и мараться в чернилах? Поедем со мной, дорогой мой учитель. Там, на Кавказе, тысячи наших людей находятся в опасности. Поедем спасать их. И он расхохотался, словно издеваясь над своим благородным намерением.
- Возможно, что мы их и не спасем, - добавил он. Но, спасая других, мы спасем себя. Именно это ты проповедуешь, мой учитель, не так ли? «Единственный способ спасти самого себя - это бороться за спасение других...» Итак, вперед, учитель, ты, который так хорошо поучал. Едем!
        Я не ответил. Священная земля Востока, обитель богов, высокие горы, где слышится зов Прометея. Прикованный, как и он, к этим самым скалам, наш народ взывает. Он снова в опасности и ждет помощи от своих сыновей. А я? Я слышал его призыв, но оставался безучастным, словно боль эта мне снилась, а между тем, жизнь была ошеломляющей трагедией, но мне было легче выказать грубость и равнодушие, чем кинуться на сцену и стать действующим лицом.
        Не ожидая ответа, мой друг поднялся. Послышался третий гудок. Он протянул мне руку, снова пытаясь насмешкой скрыть свое волнение.
- До свидания, бумажная крыса! - сказал он. Голос его дрожал. Он считал постыдным потерять власть над своим сердцем. Слезы, нежные слова, беспорядочные жесты, простодушная фамильярность - все это казалось ему слабостью, недостойной мужчины. Мы, которые были так привязаны, никогда не обменивались теплыми словами. Играя, мы ранили друг друга, как хищные звери. Он, человек цивилизованный, утонченный и ироничный. И я - варвар. Он, полный самообладания, с легкостью скрывающий любые проявления своей души в улыбке. И я - порывистый, то и дело разражающийся неуместным грубым смехом. Я тоже пытался резкими словами скрыть свое волнение, однако мне было стыдно, И не потому, что я чего-то стыдился, а потому, что мне никак не удавалось скрыть волнение. Я сжимал его руку, удерживая ее как можно дольше. Он смотрел на меня с удивлением.
- Волнуешься? - сказал он, чуть улыбнувшись.
- Да, - ответил я ему спокойно.
- Почему? Что же мы решили? Разве мы не договорились много лет тому назад? Что говорят японцы, которых ты так любишь? «Фудошин!» Невозмутимость, спокойствие, лицо - улыбающаяся, неподвижная маска.
        То, что спрятано под маской, касается только нас.
- Да, - ответил я снова, стараясь не скомпрометировать себя многословием. Я не был уверен, что смогу заставить не задрожать свой подбородок. Накрапывал дождь. Вдруг прозвенел гонг, оповещая провожающих в каютах. Воздух наполнился патетикой прощания, клятвами, долгими поцелуями, поспешными наставлениями, произносимыми сдавленным голосом. Мать бросалась к сыну, жена обнимала мужа, друг - своего друга. Казалось, они расставались навеки. Похоже, эта недолгая разлука напоминала им о другой, вечной. И снова от кормы к носу во влажном воздухе разнесся слабый звук гонга, напоминавший похоронный колокол. Я затрепетал.
        Мой друг наклонился:
- Послушай, - сказал он тихим голосом, - нет ли у тебя плохого предчувствия?
- Да, - ответил я.
- И ты веришь в этот вздор?
- Нет, - проговорил я с уверенностью.
- Тогда что же?
        Не было здесь никакого «что же». Я не верил, но мне было страшно.
        Мой друг слегка коснулся левой рукой моего колена, как привык это делать в самые задушевные минуты наших бесед. Мысленно я побуждал его подарить мне хоть какую-то надежду на будущее, он же медлил, сопротивлялся, но в конце концов сдался, и тогда он тронул мое колено, словно хотел сказать: «Я сделаю то, что ты хочешь, во имя дружбы...».
        Веки его вздрогнули. Он вновь смотрел на меня. Поняв, что я взволнован, он не решился использовать наше любимое оружие — смех, улыбку, иронию.
- Хорошо, - сказал он. - Давай твою руку. Если один из нас будет находиться в смертельной опасности... Он замолчал, словно устыдился. Мы уже долгие годы высмеивали приверженцев метафизики, равно как и вегетарианцев, спиритуалистов, теософов и эктоплазмиков.
- Тогда? - спросил я, силясь догадаться.
- Пусть это будет своего рода игрой, хорошо? - сказал он, торопясь выбраться из этой опасной фразы, в которой все больше увязал.— Если одному из нас будет угрожать смертельная опасность, пусть он подумает о другом, чтобы предупредить его, где бы он ни находился... Согласен?
        Он попытался засмеяться, но губы его, будто скованные холодом, не шевельнулись.
- Согласен, - сказал я.
        Опасаясь, что слишком выдал свое волнение, мой друг поспешил добавить:
- Я, конечно, не верю в какие-то там связи душ...
- Ничего, - прошептал я. - Пусть так...
- Ну хорошо! Тогда пусть так. Примем эту игру. Согласен?
- Согласен, - ответил я.
        Такими были наши последние слова. Мы обменялись рукопожатием, не сказав больше ни слова, наши горячие пальцы соединились, затем мы резко отдернули свои руки, и я пошел быстрым шагом, не оборачиваясь, словно меня преследовали. Мне хотелось в последний раз взглянуть на своего друга, но я сдержался. «Не оглядывайся! - приказал я себе. - Шагай»
        Душа человека, заблудившаяся во плоти, еще далеко несовершенна, ей не всегда дано предчувствовать. Если бы она была к этому способна, насколько по иному проходило бы наше расставание.
        Становилось все светлее. Оба утра смешались. Любимое лицо моего друга - я видел его теперь более отчетливо - осталось под дождем в этом порту, неподвижное и скорбное.
        Море продолжало реветь. Дверь кафе открылась, вошел моряк, приземистый, на широко расставленных ногах, с отвисшими усами. Послышались радостные голоса:
- Привет, капитан Лемони!
        Я съежился в своем углу, силясь вновь сосредоточиться. Но лицо моего друга уже растворилось в струях дождя. На улице совсем посветлело, капитан Лемони достал свои янтарные четки и принялся их угрюмо перебирать. Я старался не смотреть по сторонам, ничего не слышать и удержать еще хоть немного расплывавшийся образ. Я вспомнил, как меня охватил тогда гнев, смешанный со стыдом, от того, что мой друг назвал меня бумажной крысой. С тех пор, я это хорошо помню, именно в этом слове воплотилось все мое отвращение к тому существованию, которое я вел. Так любивший жизнь, как же я мог позволить себе зарыться, причем уже давно, в этом книжном хламе, в пожелтевших бумагах! Расставаясь, мой друг раскрыл мне глаза. Мне полегчало. Зная отныне в чем мое несчастье, я смогу легче его преодолеть, оно перестало быть чем-то беспорядочным и обрело форму.
        Знание источника моих бед подспудно бродило во мне, и с того времени я искал повод, чтобы забросить писанину и перейти к действию.
        И вот с месяц назад я нашел такую возможность. На берегу Крита, со стороны Ливии, я арендовал старую заброшенную лигнитовую шахту, куда и направлялся сейчас, чтобы жить среди простых людей, рабочих, крестьян, подальше от породы бумажных крыс.
        Я с волнением делал необходимые приготовления, связанные с отъездом, словно это путешествие имело какой-то особый смысл Я решил изменить свою жизнь. «До сих пор душа моя обращена была к тени и радовалась этому, - говорил я себе, - теперь же я поведу ее к тому сущему, ради чего стоит жить».


 

        Наконец все было готово. Накануне моего отъезда, в бумагах, мне попалась неоконченная рукопись. Я взял ее и стал в нерешительности перелистывать. Уже около двух лет в глубине моей души трепетало одно: Будда. Я постоянно подсознательно ощущал, как это влечение все больше поглощает меня. Оно росло и давало о себе знать толчком в грудь, требуя выхода. И вот теперь у меня больше не хватило смелости подавить его. Было слишком поздно для того, чтобы прибегнуть к своего рода духовному аборту.
        Пока я в нерешительности держал эту рукопись, передо мной вдруг возникла улыбка моего друга, полная иронии и нежности. «Я возьму ее! - сказал я, уязвленный. - Я ее возьму, можешь не улыбаться!»
        И я тщательно, как мать грудного ребенка, завернул ее
и взял с собой.
        Послышался голос капитана Лемони, хриплый и низкий. Я напряг слух. Он рассказывал о сорванцах, которые во время бури вскарабкавшись на мачты натирали о них ладони.
- Мачты были липкими от смолы, и если о них потереть ладони, они начинают светиться. Однажды я подкрутил себе усы этой смолой и всю ночь сверкал, будто дьявол. В тот день, как я вам уже рассказывал, волны захлестывали палубу. Мой груз подмочило, он стал тяжелее, и судно накренилось. Я чувствовал, что мы гибнем. Но Господь Бог сжалился надо мной и наслал на судно удар грома, после чего в море сорвало створки люков вместе со всем углем, находившимся на борту. Море покрылось угольной пылью, зато судно стало легче и выровнялось. Вот так я выкарабкался из беды и на этот раз, - закончил капитан Лемони. Достав из кармана небольшой томик Данте, своего привычного спутника, и раскурив трубку, я удобно устроился, прислонившись к стене. С минуту колебался, что прочесть. О расплавленной смоле Ада, об освежающем пламени Чистилища, или же вознестись сразу на самую вершину человеческих надежд? У меня был выбор.
        Я держал в руках своего маленького Данте, наслаждаясь
свободой. Стихи, которые я выберу этим утром, зададут мне ритм на весь день. Я хотел было сделать это наугад, но не успел. Вздрогнув, я с беспокойством поднял голову. Не знаю почему, но мне показалось, будто два сверла впились в мой затылок; резко обернувшись, я посмотрел сквозь стеклянные двери. Сумасшедшая надежда вновь увидеть своего друга наподобие молнии пронеслась в моей голове. Я был готов к чуду. Но чуда не произошло. Высоченный, жилистый, с выпуклыми глазами незнакомец лет шестидесяти смотрел на меня, прижав лицо к стеклам двери. Под мышкой у него был небольшой плоский сверток. Но что на меня более всего произвело впечатление, так это его глаза, одновременно печальные и беспокойные, насмешливые и полные огня. По крайней мере такими они мне тогда показались.
        Как только наши взгляды встретились - он словно утвердился в мысли, что я именно тот, кого он искал, - незнакомец решительно открыл дверь. Он прошел между столиками быстрым плавным шагом и остановился передо мной.
- Уезжаешь? - спросил он меня. - И куда же?
- На Крит. А что?
- Возьми меня с собой.
        Я внимательно посмотрел на него. Впалые щеки, сильная челюсть, широкие скулы, вьющиеся поседевшие волосы, сверкающие глаза.
- Зачем? Для чего ты мне?
        Он пожал плечами.
- Зачем? Зачем? - повторил он с пренебрежением. - Разве ничего нельзя сделать просто так? Ради собственного удовольствия? Ну, хорошо, возьми меня, скажем, поваром. Я умею варить такие супы!
        Я рассмеялся. Его манеры и резкость мне нравились. Супы тоже. «Будет неплохо, - подумал я, - взять с собой этого разбитного простака на далекий уединенный берег. Супы, беседы... У него вид, словно он порядком поколесил по свету, своего рода Синдбад Мореход...
        Он мне нравился.
- Что ты задумался? - спросил он, покачивая большой головой. - Взвешиваешь все за и против, не так ли? С точностью до одного грамма, разве не так? Ну же, решайся, будь смелее!
        От долгого разговора с нескладным верзилой шея
моя онемела. Закрыв томик Данте, я сказал:
- Садись. Выпьешь рюмку настойки? - Он сел, осторожно положив свой сверток на соседний стул.
- Шалфейную настойку? - сказал он презрительно. - Хозяин, порцию рома!
        Он пил свой ром небольшими глотками, подолгу смакуя его во рту, затем позволял ему постепенно согревать нутро. «Сколько в нем чувства, - подумал я, - какой утонченный гурман».
- Что ты умеешь делать? - спросил я его.
- Я все умею: ногами, руками, головой - в общем все. Легче назвать то, чего я не умею.
- Ты где работал в последнее время?
- На одной шахте. Ты знаешь, я неплохой шахтер. В руде разбираюсь, могу отыскать жилу, проходить штольни и в шахту спуститься - словом, ничего не боюсь. Я хорошо работал, был мастером, не мне жаловаться. Да вот, дьявол попутал. В прошлую субботу я был слегка под градусом и, недолго думая, пошел к хозяину, который приехал в тот день с проверкой, ну я ему и надавал по физиономии.
- Избил? За что же? Что он тебе сделал?
- Мне? Ничего! Совсем ничего, я тебе говорю! Да я и видел-то в первый раз этого человека. Он нам даже раздавал сигареты, черт бы его побрал.
- Ну и что же?
- Опять ты со своими вопросами! Да мне просто взбрело в голову, просто так, старина. Ты знаешь историю про мельничиху? Вот и скажи, разбирается ли ее зад в орфографии? Зад мельничихи - это и есть человеческий разум.
        Мне известно много определений человеческого разума, но это показалось мне наиболее выразительным и особенно понравилось. Я смотрел на своего нового товарища с живым интересом. Лицо его было покрыто морщинами и оспинами, словно изъеденное дождем и ветром. Несколько лет тому назад другое лицо произвело на меня такое же впечатление старого изрезанного дерева: лицо Панаита Истрати.
- А что у тебя в свертке? Еда? Одежда, инструменты?
        Мой новый товарищ пожал плечами и рассмеялся.
- С твоего позволения, ты мне кажешься очень умным, - сказал он, погладив сверток длинными крепкими пальцами. - Нет. Это сантури.
- Сантури? Ты играешь на сантури?!
- Когда у меня ни гроша, я хожу по кабачкам, играя на сантури. Пою старые песни клефтов Македонии, а потом собираю милостыню вот в эту шапку, и она наполняется медяками.
- Тебя как звать?
- Алексис Зорба. Иногда для смеха меня зовут телеграфный столб: я длинный, а голова у меня плоская как лепешка. Пусть говорят, что хотят. Еще меня называют пустозвоном - было время, когда я торговал жареными тыквенными семечками. Зовут меня также и парша: куда бы я ни попал, всюду оставлю после себя опустошение. Есть у меня и другие прозвища, но о них в следующий раз.
- А как ты выучился играть на сантури?
- Мне было двадцать лет. Во время сельского праздника, там, у себя, у подножия Олимпа, я впервые услышал сантури. У меня дух захватило. Три дня я не мог ни есть ни спать. «Что с тобой?» - спросил меня однажды вечером отец. «Я хочу научиться играть на сантури!»
- «Тебе не стыдно? Ты что - бродячий цыган? Ты хочешь стать музыкантом?»
- «Я хочу научиться играть на сантури!» У меня тогда было немного мелочи, чтобы, когда придет время, жениться. Ты видишь, я был совсем еще безмозглый мальчишка, но однако кровь у меня бурлила, я хотел жениться. Я, почти нищий!
        Итак, я отдал все, что у меня было, да еще задолжал, но сантури купил. Вот эту самую. С ней я и убежал. Приехав в Салоники, я нашел одного турка, Реджепа Эффенди, это был настоящий мастер игры на сантури! Я бросился к его ногам. «Чего ты хочешь, маленький христианин?» - спросил он меня. «Я хочу научиться играть на сантури».
- «Хорошо, но зачем ты кинулся мне в ноги?»
- «Потому что у меня нет ни гроша, чтобы тебе заплатить!» - «Однако ты хочешь играть на сантури?»
-«Да».
- «Ну что ж, тогда оставайся, малыш, я не особенно-то и нуждаюсь, чтобы мне платили!»
        Я остался у него, учился около года. Его, пожалуй, сейчас нет в живых. Если Господь Бог пускает в рай даже собак, то он мог бы открыть двери и для Реджепа Эффенди. С тех пор как научился играть, я стал другим человеком. Если нападает тоска или у меня нет ни гроша, я играю на сантури и мне становится легче. Когда я играю, со мной лучше не говорить, я все равно ничего не слышу, а если и слышу, то сам говорить не могу. Даже если бы я захотел, не могу.
- Но почему, Зорба?
- Э! Просто страсть!
        Дверь открылась. Шум моря снова ворвался в кафе; руки и ноги мерзли. Я еще больше съежился в своем углу и, плотнее завернувшись в пальто, почувствовал себя вновь на вершине блаженства.
        «Зачем уезжать,- думал я.- Мне так хорошо здесь. Растянуть бы эту минуту на годы».
        Я разглядывал этого странного человека, сидевшего напротив. Его глаза смотрели на меня неотрывно, маленькие, круглые, совсем черные, с сеточкой красных жилок на белках. Я чувствовал, с какой жадностью они меня изучают.
- Итак, что же было дальше? - спросил я.
        Зорба снова передернул костлявыми плечами.
- Оставь это, - сказал он. - Лучше дай сигарету.
        Я дал ему закурить. Зорба достал из кармана жилетки огниво и зажег фитиль. Затянувшись, он полузакрыл глаза от удовольствия.
- Ты был женат?
- Я же мужчина, - ответил он с раздражением, - иначе говоря, слепец. Как и все, бросился очертя голову в эту ловушку. Женившись, я покатился по наклонной плоскости: стал главой семейства, построил дом, у меня родились дети. Одним словом, куча неприятностей. Но будь благословенна сантури!
- Ты играл дома, чтобы забыться от неприятностей?
- Эх, старина! Сразу видно, что ты ни на чем не умеешь играть! Что это ты мне заливаешь? Дома - что?
        Тоска, жена, дети. Надо думать о еде, одежде, о завтрашнем дне. Ад! Нет, нет, чтобы играть на сантури, надо быть в настроении и не думать о невзгодах. Когда моя жена говорит без остановки, как же, сыграешь тут на сантури, тогда не до веселья. Если дети плачут от голода, попробуй поиграй. Чтобы играть на сантури, нужно думать только об игре и ни о чем другом, понятно?
        Мне было ясно, что Зорба оказался тем человеком, которого я так долго и безуспешно искал. Грубоватый, с живым сердцем, волчьим аппетитом и широкой душой.
        Смысл таких понятий, как искусство, красота, любовь, чистота, страсть этот трудяга раскрыл мне в самых простых, обыденных выражениях.
        Я смотрел на его нервные руки, хорошо владевшие киркой и сантури, корявые, в мозолях и шрамах. Осторожно, с нежностью, словно раздевая женщину, развернули они сверток и достали старую сантури, отполированную за долгие годы, с множеством струн и украшений из меди и слоновой кости, с кистью из красного шелка. Крупные пальцы гладили ее, медленно, со страстью, будто ласкали женщину. Затем они снова завернули ее, как укрывают от холода любимую.
- Вот какая она, моя сантури! - тихо сказал он, положив ее осторожно на стул.
        А в это время матросы сдвигали свои стаканы и раскатисто хохотали. Старший из них дружески хлопнул капитана Лемони по спине:
- Ты здорово струхнул, не так ли, капитан? Признавайся! Один Бог знает сколько свечей ты пообещал поставить Николаю Угоднику.
        Капитан нахмурил густые брови.
- Клянусь морем, братва, когда я поглядел смерти в лицо, я не думал больше ни о Богородице, ни о Николае Угоднике! Я повернулся в сторону Саламина, и, думая о своей жене, кричал: «О, моя милая Катерина, если бы я мог сейчас оказаться с тобой в постели!»
        Матросы вновь прыснули, а капитан Лемони смеялся вместе со всеми.
- Скажи, пожалуйста, что за странное существо человек! - сказал он. - Ангел смерти с мечом в руках вьется над головой, а его мысли только об одном, именно о том, и ни о чем другом. Вот ведь! Черт бы его побрал, свинью этакую! Капитан хлопнул в ладоши.
- Хозяин! - крикнул он. - Неси выпить на всю
компанию!
        Зорба слушал навострив свои большие уши. Он обернулся, посмотрел на матросов, затем на меня.
- О чем это «об одном»? - спросил он. - Что рассказывает
этот тип?
        Внезапно он понял и привскочил.
- Браво, старина! - крикнул он восхищенно.- Эти моряки знают толк. Наверное потому, что они день и ночь наедине со смертью. - Он замахал в воздухе своей большой лапой.
- Хорошо! - сказал он. - Но это совсем другая история. Вернемся к нашей: я остаюсь или же мне уходить? Решай.
- Зорба, - сказал я, с трудом удерживаясь от того, чтобы не броситься ему на шею, - Зорба, я согласен! Ты поедешь со мной. У меня лигнитовая шахта на Крите, ты будешь смотреть за рабочими. А по вечерам можно будет растянуться на песке вдвоем - у меня нет никого на свете ни жены, ни детей, нет даже собаки - мы будем есть и пить вместе. А потом ты будешь играть на сантури...
- ...Если будет настроение, ты слышишь? Работать на тебя, это сколько угодно. Я твой человек, но сантури - другое дело. Это как дикое животное, которое гибнет в неволе. Если я буду в настроении, я сыграю и даже спою. И станцую зейбекико, ассапико, пендозали, однако я тебе прямо скажу: нужно, чтобы я был в настроении. Хорошие друзья считаются друг с другом. Если ты будешь меня заставлять - это будет конец. В таких вещах - ты должен знать - я настоящий мужчина.
- Настоящий мужчина? Что ты хочешь этим сказать?
- Я хочу сказать, что я свободен!
- Хозяин, - позвал я, - еще порцию рома!
- Две порции! - крикнул Зорба. - Одну выпьешь со мной ты, и мы чокнемся. Настойка и ром вместе не поладят. Поэтому ты тоже выпьешь со мной рому, надо спрыснуть наш договор. И мы чокнулись. К этому моменту совсем рассвело. Пароход подавал гудки. Возчик, перетащив мои чемоданы на судно, сделал мне знак.
- Да поможет нам Бог, - сказал я, поднимаясь. - Пошли!
- ...И дьявол! - невозмутимо добавил Зорба.
        Он наклонился, сунул сантури под руку, открыл дверь и вышел первым.



                2.

Море, залитые светом острова, мягкость осени, прозрачная сетка мелкого дождя, омывавшая бессмертную наготу Греции. «Счастлив, - думал я, - тот человек, которому дано было видеть Эгейское море».
        Немало есть радостей в этом мире - женщины, дела, идеи. Но рассекать волны этого моря ранней осенней порой, шепча название каждого из островов, - мне кажется, нет большей радости, чем та, что погружает душу человека в рай. Ни в каком другом месте нельзя перейти столь безмятежно и непринужденно от действительности к мечте. Границы исчезают, и мачты даже самых старых судов устремляют к небесам свои реи и флаги. Говорят, что здесь, в Греции, чудеса просто неизбежны.
        В полдень дождь прекратился, солнце, прорвавшись сквозь мягкое и нежное облако, будто только что искупавшееся, стало ласкать своими лучами воды и земли. Я находился на носу и был просто опьянен этим чудом.
        Находившиеся на судне греки были дьявольски хитры, с хищным блеском глаз, среди них были благонравные и ядовитые жеманницы; головы всех были полны базарного хлама; слышались разговоры о политике, ссоры, звуки расстроенного рояля. Повсюду царила атмосфера провинциальной нищеты. Вас обуревало желание ухватить судно за оба его конца, погрузить его в пучину и хорошенько потрясти, чтобы вытряхнуть из него все живое - людей, крыс, клопов, а потом снова пустить его по волнам, чисто вымытым и опустевшим.
        Однако иногда меня охватывало сострадание, близкое к состраданию буддизма, отвлеченное, словно метафизический силлогизм. Это была жалость не только к людям, но и ко всему свету, который борется, кричит, плачет, надеется и не видит, что все это не что иное, как фантасмагория небытия. Сострадание к грекам, судну, морю, к самому себе, лигнитовой шахте и к рукописи «Будда» - ко всем этим никчемным скопищам теней и света, которые внезапно всколыхнули и осквернили чистый воздух.
        Я смотрел на Зорбу: изможденный, с восковым лицом, он сидел на свернутых канатах на носу судна. Старик сосал лимон и напряженно вслушивался в спор пассажиров: одни поддерживали короля, другие — Венизелоса!; он покачал головой и сплюнул.
- Старый хлам! - пробормотал он с отвращением. - И не стыдно им!
- Что ты называешь старым хламом, Зорба?
- Да все это: королей, демократию, депутатов, настоящий маскарад!
        В мозгу Зорбы современные события были всего лишь старьем, ибо сам он их уже пережил. Такие понятия, как телеграф, пароход, железные дороги, расхожая мораль, родина, религия в его сознании, наверное, имели вид старых ржавых ружей. Его миропонимание обгоняло время.
        Скрипели снасти, берега танцевали, женщины становились желтее лимонов. Они сняли с себя свое оружие - румяна, корсажи, булавки для волос, гребни. Их губы были бледны, ногти посинели. Старые сороки сбрасывали перья, падали взятые взаймы перышки - ленты, фальшивые ресницы, фальшивые родинки, бюстгальтеры, и видя их рвотные гримасы, невольно испытываешь и отвращение и огромное сострадание.
        Зорба тоже стал желтым, потом зеленым, его сверкающие глаза потускнели. Лишь к вечеру его взгляд оживился. Он показал мне на двух дельфинов, которые резвились, соперничая в скорости с судном.
- Дельфины! - сказал он радостно.
        Впервые я заметил тогда, что указательный палец на его левой руке отрезан почти наполовину. Я вздрогнул, почувствовав некоторую неловкость.
- Что случилось с твоим пальцем, Зорба? - крикнул я.
- Ничего! - ответил он, задетый тем, что я не выразил особой радости при виде дельфинов.
- Это какая-нибудь машина тебе его оторвала? - продолжал я любопытствовать.
- Что ты тут болтаешь о какой-то машине? Я его сам себе отрубил.
- Ты, сам? Зачем же?
- Ты никак не можешь понять, хозяин! - сказал он, пожав плечами. - Я тебе говорил, что занимался всем на свете. Так вот, однажды я был гончаром. Это ремесло я любил, как сумасшедший. Знаешь ли ты, что такое взять комок глины и делать из него все, что захочешь? Фрр! Ты раскручиваешь круг, и глина вращается, как одержимая, в то время как ты, ее господин, говоришь: сейчас я сделаю кувшин, тарелку, а сейчас лампу и все, что захочу, клянусь сатаной! Вот это и называется быть мужчиной: свобода! Он забыл о море, больше не сосал лимон, глаза его снова стали ясными.
- Ну а дальше? - спросил я. - С пальцем-то что
произошло?
- Ну так вот - он мне мешал работать на круге. Он лез в самую середину, портил все мои задумки. И вот однажды я схватил топор...
- И тебе не было больно?
- Почему это мне не было больно? Я же не чурбан какой, я тоже человек, и мне было больно. Но я тебе сказал - он мне мешал, поэтому я его отрубил.


 

        Солнце зашло, море стало немного спокойнее, облака рассеялись. Засверкала вечерняя звезда. Я смотрел на море, любовался небом и стал думать... Так любить, что взять топор, отрубить и чувствовать боль... Но я постарался спрятать свое волнение.
- Эта система очень плохая, Зорба! - сказал я, улыбаясь.- Это мне напоминает историю, о которой рассказывается в Золотой легенде. Однажды аскет увидел женщину, которая его взволновала. Тогда он взял топор...
- Идиот! - прервал меня Зорба, догадываясь, что я хотел сказать. - Отрубить его! Идиот! Это же бедный плут, он ведь никогда не мешает.
- Как? - настаивал я. - Очень даже мешает.
- Чему же?
- Он мешает тебе войти в царство небесное! Зорба искоса посмотрел на меня с насмешливым видом.
- Ну уж нет, - сказал он, - не будь идиотом, это же ключ от рая. Он поднял голову, посмотрел на меня внимательно, словно хотел угадать, какой же я смысл вложил в эти слова: загробная жизнь, царство небесное, женщина или священник. Казалось, он многого не понимал. Старик мягко тряхнул своей большой головой.
- Калек в рай не пускают! - сказал он и замолчал.
        Я пошел полежать в каюту, взяв книгу; Будда все еще владел моими мыслями. Я читал диалог Будды и пастуха, от которого в последние годы на меня веяло спокойствием и безмятежностью.
         «Пастух - Обед мой готов. Я подоил своих овец. Дверь моей хижины заперта, очаг разожжен. Можешь изливать дождь столько, сколько захочешь, о небо!
        Будда - Я не нуждаюсь больше ни в пище, ни в молоке. Ветры - мое жилище, очаг мой погас. Можешь изливать дождь столько, сколько захочешь, о небо!
        Пастух -У меня есть волы, коровы, у меня есть луга моих предков и бык, который покрывает моих коров. А ты, ты можешь изливать дождь столько, сколько хочешь, о небо!
        Будда - У меня нет ни волов, ни коров. У меня нет пастбищ. У меня ничего нет. Я ничего не боюсь. А ты, ты можешь изливать дождь столько, сколько захочешь, о небо!
        Пастух - У меня есть пастушка, покорная и преданная. Прошло много лет с тех пор, как она стала моей женой, я счастлив, балуясь с ней по ночам. А ты, ты можешь изливать дождь столько, сколько захочешь, о небо!
        Будда -У меня есть душа, покорная и свободная. Уже многие годы я ее упражняю и научил ее играть со мной. А ты, ты можешь изливать дождь столько, сколько захочешь, о небо!»
        Эти два голоса еще говорили, когда сон овладел мной. Вновь поднялся ветер, и волны разбивались о толстое стекло иллюминатора. Я плыл между сном и явью. Мне виделось, как разразилась жестокая буря, пастбища затопило, волов, быка и коров поглотила вода. Ветер унес крышу жилища, огонь погас; жена вскрикнула и замертво упала наземь. Пастух начал жаловаться; он кричал, но я его не слушал, а все глубже погружался в сон, скользя, как рыба в морской глубине.
        Когда я проснулся на рассвете, справа тянулся огромный божественный остров, гордый и дикий. Бледно-розовые горы с улыбкой выглядывали из тумана под осенним солнцем. Море цвета индиго вскипало вокруг нас, оставаясь все еще беспокойным.
        Зорба, завернувшийся в коричневое одеяло, жадно рассматривал Крит. Его взгляд перелетал с гор на равнину, затем скользил вдоль берега, изучал его, словно вся эта земля была ему близка и он рад снова ступить на нее.
        Я подошел и тронул его за плечо:
- Наверняка ты не в первый раз приезжаешь на Крит, Зорба! - сказал я. - Ты разглядываешь его, как старого друга.
        Зорба зевнул, будто скучая. Я почувствовал, что он совершенно не расположен поддерживать разговор.
- Тебе наскучили разговоры, Зорба?
- Они мне не наскучили, хозяин, - ответил он, - просто мне их трудно вести.
- Трудно? Почему?
        Старик ответил не сразу. Он снова медленно прошелся взглядом вдоль берега. После ночи на палубе с его кудрявых седых волос скатывались капельки росы. Лучи восходящего солнца осветили даже самые глубокие морщины его щек, подбородка и шеи.
        Наконец его толстые отвисшие губы, похожие на козлиные, шевельнулись:
- Утром мне всегда так трудно раскрыть рот. Очень трудно, извини меня. Он замолчал, и его небольшие круглые глаза снова впились в берега Крита.
        Прозвенел колокол, приглашая к завтраку. Из кают стали появляться мятые зеленовато-желтые лица. Женщины со спутанными шиньонами тянулись, спотыкаясь, от столика к столику. От них несло рвотой и одеколоном, а в их взглядах сквозили волнение, страх и глупость.
        Зорба, сидя напротив меня, с наслаждением тянул свой кофе небольшими глотками, ел хлеб, намазав его маслом и медом. Его лицо мало-помалу светлело, становилось добрее, рот смягчился. Я тайком разглядывал его, в то время как он медленно освобождался от сна и глаза его все ярче разгорались. Старик зажег сигарету, с удовольствием затянулся и выпустил из своих волосатых ноздрей голубоватый дым. Он удобно уселся на восточный манер, подложив под себя правую ногу. Только теперь он был в состоянии говорить.
- Впервые ли я приезжаю на Крит? - начал он... (полузакрыв глаза, он смотрел вдаль прямо перед собой, вершина Иды исчезала позади нас). Нет, это не первый раз. В 1896 году я уже был настоящим мужчиной. Мои усы и волосы были своего естественного цвета - черные, как воронье крыло. У меня были все тридцать два зуба и когда я напивался, то съедал закуску вместе с тарелкой. Но именно в это время дьяволу понадобилось, чтобы на Крите вспыхнула революция.
        В ту пору я торговал вразнос в Македонии. Я ходил по деревням, торгуя галантереей, и вместо денег просил сыр, шерсть, масло, кроликов, кукурузу, затем я продавал все это и зарабатывал таким образом вдвое больше. Куда бы я ни попадал, я всегда знал, где смогу переночевать. В любой деревне всегда найдется сострадательная вдовушка. Я давал ей катушку ниток, гребень или же черную косынку в знак траура по покойному супругу и спал с ней. Это было недорого! Хорошая жизнь, хозяин, стоит недорого. Но, как я уже сказал тебе, на Крите снова взялись за оружие. Черт возьми! «Собачья жизнь! - сказал я себе. - Этот Крит никогда не даст нам покоя». Я отложил в сторону катушки и гребенки, взял в руки ружье и, присоединившись к другим повстанцам, пустился в путь, чтобы достичь Крита.
        Зорба замолчал. Мы двигались теперь вдоль песчаного, спокойного берега бухты. Волны тихо накатывались и, не разбиваясь, оставляли на песке легкую пену. Облака постепенно разошлись, солнце сверкало, и суровый Крит мирно улыбался.
        Зорба повернулся, бросив на меня насмешливый
взгляд.
- А что, хозяин, ты, наверное, думаешь, что я начну подсчитывать количество турецких голов, которые я отрезал, и турецких ушей, которые заспиртовал, - обычное дело на Крите... Ничего такого я не скажу! Это нагоняет на меня тоску, мне становится стыдно. Откуда эта злость, спрашиваю я сейчас себя. А тогда у меня в мозгах был свинец. Откуда взялась эта злость? Бросаешься на человека, который ничего тебе не сделал, кусаешь его, отрезаешь нос, обрываешь уши, вспарываешь живот и проделываешь все это во имя Господа Бога. Иначе говоря, просишь и его тоже отрезать носы, уши и вспарывать животы. Но, как видишь, в ту пору кровь во мне бурлила. Я не задумывался над такими вопросами. Для того чтобы обдумать все по справедливости и чести, необходимо спокойствие, зрелость и отсутствие зубов. Когда зубов больше нет, легко говорить: «Это стыдно, ребята, не кусайтесь!» Но если во рту все тридцать два зуба... Человек, когда он молод, кровожадное животное. Да, да, хозяин, кровожадное животное, которое пожирает людей!
        Зорба наклонил голову.
- Он ест также овец, кур, свиней, но если он не попробует человечины, он никогда, никогда не насытится. Раздавив свою сигарету в блюдце от кофейной чашки, старик добавил:
- Нет, он не насытится. Что ты обо всем этом скажешь, ты, всезнайка?
        Однако он не стал ждать ответа:
- Что ты можешь сказать, - проговорил он, сверля меня взглядом... - Насколько я понимаю, твоя светлость никогда не испытывала голода, не убивала, не крала, не спала с чужой женой. Что ты можешь в таком случае знать о мире? Невинный мозг, тело, не знавшее солнца...- прошептал он с явным презрением. А я, я стыдился своих тонких рук, бледного лица и своей жизни, которая не была забрызгана кровью и грязью.
- Ну, будет! - сказал Зорба, проводя своей тяжелой ладонью по столу, словно стирая губкой. - Будет!
        Я все же хотел у тебя спросить кое-что. Ты, должно быть, перелистал кучу книг, возможно, ты знаешь...
- Говори же, Зорба, что?
- Это странно, хозяин... Это очень странно, это сбивает меня с толку. Эти бесчестные поступки, воровство, резня, которыми мы занимались, восставшие, все это привело на Крит принца Георга. Пришла свобода! Старик смотрел на меня, вытаращив в замешательстве глаза:
- Это какой-то заколдованный круг, - пробормотал он, - какая-то дьявольщина! Для того чтобы освобождение пришло в этот мир, нужно столько убийств и бесчинств? Если я выстрою перед тобой ряд всех этих преступлений, у тебя волосы встанут дыбом. Тем не менее в результате всего этого что, по-твоему, было? Свобода! Вместо того, чтобы направить в нас молнии, испепелить нас, Бог даровал нам свободу! В этом я ничего не могу понять.
        Зорба смотрел на меня, будто призывая на помощь. Чувствовалось, что эта проблема его очень волновала, и он никак не мог постичь ее.
- А ты, хозяин, понимаешь? - спросил он с тревогой.
        А что тут понимать? Что ему ответить? Сказать, что того, кого мы называли Богом, не существует, что убийство или злодейские поступки необходимы в борьбе за освобождение мира?
        Я силился найти для Зорбы другие, более простые выражения:
- Цветок же прорастает и расцветает на навозной куче и помоях? Представь себе, что навоз и помои - это человек,
а цветок - свобода.
- Ну, а семечко? - вопросил Зорба, ударяя кулаком по столу. - Для того чтобы пророс и развился цветок, нужно семя. Кто же посеял такое семя в наши грязные внутренности? И почему из этого семени не развивается цветок добра и справедливости, а ему нужны кровь и отбросы?
        Я покачал головой.
- Этого я не знаю.
- А кто это может знать?
- Никто.
- Но тогда, - вскричал Зорба, дико озираясь, - что ты хочешь, чтобы я делал с пароходами, машинами и воротничками, запонками?


 

        Два-три измученных путешествием пассажира, пившие кофе за соседним столиком, оживились. Они почуяли ссору и навострили уши.
        Это не понравилось Зорбе и он утихомирился.
- Оставим это, - сказал он. - Когда я об этом думаю, мне хочется изломать все, что попадет под руку: стул, лампу, или разбить свою голову о стену. Ну, а дальше, куда это меня приведет? Черт бы меня побрал! Я заплачу за разбитые горшки или пойду к аптекарю и он перевяжет мне голову. А если Господь Бог существует, что тогда? Тогда еще хуже, считай, что ты погиб. Он, должно быть, смотрит на меня сверху и содрогается. - Зорба резко махнул рукой, как бы отгоняя назойливую муху.
- Покончим, наконец, с этим! - проговорил он с раздражением. - Я хотел тебе сказать вот что: когда королевское судно, украшенное флагами, прибыло, и начали стрелять из пушек, а принц ступил ногой на землю Крита... Видел ли ты когда-нибудь как все население от мала до велика сходит с ума от ощущения собственной свободы? Нет? Тогда, мой бедный хозяин, ты родился слепым, слепым и умрешь. Я же, проживи хоть тысячу лет, даже если от меня останется лишь небольшой комочек живого тела, я никогда не забуду то, что видел в тот день. И если бы люди могли выбирать рай на небесах по своему вкусу - а так это и должно совершаться - я бы сказал тогда доброму 1Ъсподу Богу: «Господь, пусть раем для меня будет Крит, украшенный миртом и флагами, и да продолжится в веках та минута, когда принц Георг ступил ногой на землю Крита. Этого мне было бы достаточно».
        Зорба вновь замолчал. Он подкрутил свои усы, наполнил стакан до краев холодной водой и выпил, не отрываясь.
- Что же произошло на Крите, Зорба? Расскажи!
- Чего тут разглагольствовать! - сказал Зорба с некоторым раздражением. - Я же тебе говорил, что мир этот сложен, а человек не что иное, как большая скотина.
        Большая скотина и великий Господь. Один негодяй из числа восставших, он пришел из Македонии вместе со мной, его звали Йоргой, бандит с большой дороги, свинья зловонная, так вот он плакал. «Чего же ты плачешь, Йорга, будь ты проклят? - говорю я ему, а у самого слезы в три ручья текут. - Почему ты плачешь, свинья ты этакая?» Так он бросается меня обнимать и скулит, как ребенок. Потом этот скряга вытаскивает кошель, высыпает себе на колени золотые монеты, наворованные у турок, и бросает их в воздух целыми пригоршнями. Ты понимаешь теперь, хозяин, что такое свобода!
        Я встал и поднялся на палубу, подставив лицо резким порывам морского ветра.
         «Вот что такое свобода, - думал я. - Иметь страсть, собирать золотые монеты, а потом вдруг забыть все и выбросить свое богатство на ветер. Освободиться от одной страсти, чтобы покориться другой, более достойной. Но разве не является все это своего рода рабством? Посвятить себя идее во имя своего племени, во имя Бога? Что же, чем выше занимает положение хозяин, тем длиннее становится веревка раба? В этом случае он может резвиться и играть на более просторной арене и умереть, так и не почувствовав веревку. Может быть, это называют свободой?»
        К концу дня мы высадились на песчаном берегу. Белый песок, словно просеянный сквозь тончайшее сито, олеандры еще в цвету, фиговые деревья, цератонии и дальше справа низкий серый холм без единого деревца, похожий на лицо лежащей навзничь женщины, чья шея исполосована темно-коричневыми жилами лигнита.
        Дул осенний ветер. Медленно проплывали рваные облака, накрывая ползущей тенью землю. Другие облака угрожающе поднимались в небо. Солнце то сверкало, то вновь скрывалось, и лик земли то ярко освещался, то снова темнел, словно живое взволнованное лицо.
        Я остановился на минуту на песке и осмотрелся. Предо мной простиралось священное уединение, - печальное, чарующее, как пустыня. Буддийская поэма отторглась от земли и проникла в самые глубины моего существа. «Когда же, наконец, останусь я в одиночестве, без товарищей, без радости и печали, с одной только святой уверенностью, что все вокруг не что иное, как сон? Когда же одетый в рубище, не имея желаний, уединюсь я, счастливый, в горах? Когда же без страха видя, что тело мое — болезнь и преступление, старость и смерть—я, свободный, преисполненный радости, укроюсь в лесу? Когда? Когда же? Когда?»
        Подошел Зорба со своей сантури в руках.
- Вот он, лигнит! - сказал я, чтобы скрыть волнение, и указал в сторону холма с лицом женщины. Но Зорба нахмурил брови, не повернув головы:
- Потом, сейчас не время, хозяин, - сказал он, - надо сначала, чтобы земля остановилась. Она еще качается, черт бы ее побрал, она качается, шлюха, наподобие палубы корабля. Пойдем быстрее в деревню. И он двинулся большими шагами вперед. Двое босоногих мальчишек, загорелых, похожих на маленьких феллахов, подбежали и ухватились за чемоданы. Толстый таможенник с голубыми глазами курил наргиле в сарае, служившем конторой. Он искоса посмотрел на нас, перевел отрешенный взгляд на чемоданы и слегка шевельнулся на стуле, словно хотел встать, но у него на это не хватило решимости.
- Добро пожаловать! - сказал он, будто в полусне, медленно приподняв мундштук своего наргиле. Один из мальчишек подошел ко мне и подмигнул черными, как маслины, глазами:
- Он не с Крита! - сказал он насмешливо. - Ишь, лентяй какой!
- А что, жители Крита - не лентяи?
- Они тоже лентяи... они тоже... - ответил маленький
критянин, - но не такие.
- Деревня далеко?
- Да вот она! Рядом совсем! За садами, в лощине. Хорошая деревня, господин. Земля обетованная. Есть цератонии, фасоль, горох, оливковое масло, вино. А там, дальше, растут огурцы и дыни, самые скороспелые на Крите. Это все от африканского ветра, господин, их так и распирает. Когда спишь в огороде, то слышно, как они потрескивают: крак! крак! и созревают за одну ночь.
        Зорба шел впереди, забирая немного в сторону. У него до сих пор кружилась голова.
- Смелее, Зорба! - крикнул я ему. - Мы выкарабкались,
не бойся теперь!
        Мы шли быстро. Земля была вперемешку с песком и ракушками. Время от времени попадались тамариск, дикий инжир, кустик тростника, горький одуванчик. Парило. Облака спускались все ниже, ветер совсем упал.
        Мы проходили вблизи большого фигового дерева с раздвоенным искривленным стволом, которое начинало гнить от старости. Один из мальчуганов остановился, поведя подбородком в сторону старого дерева.
- Девичье дерево! - сказал он.
        Я вздрогнул. На земле Крита каждый камень, каждое дерево имеет свою трагическую историю.
- Девичье? Почему же это?
- Во времена моего деда одна девушка из знатной семьи влюбилась в молодого пастуха. Но ее отец не хотел этого. Девушка плакала, кричала, умоляла, но старик пел все ту же песню! И вот однажды вечером двое молодых людей исчезли. Их ищут день, два, три дня, неделю, не могут найти! А они, оказывается, померли и уже начали гнить, тогда люди пошли на запах и нашли их под этим деревом в объятиях друг друга. Ты понимаешь, их смогли найти только по запаху.
        Ребенок громко рассмеялся. Послышался шум деревни. Начали лаять собаки, кричали женщины, петухи объявляли о ходе времени. В воздухе стоял запах виноградных выжимок, он шел из котлов, в которых гнали раки.
- Вот и деревня! - закричали радостно мальчишки.
        Не успели мы обогнуть песчаную дюну, как появилась небольшая деревня, прилепившаяся на склоне лощины. Низкие, выбеленные известью дома с террасами жались один к другому; раскрытые окна гляделись черными пятнами и потому домики были похожи на белые черепа, втиснутые между скал.
        Я догнал Зорбу.
- Будь повнимательней, Зорба, - сказал я ему вполголоса, - веди себя сейчас, пока мы входим в деревню, как полагается. Не нужно, чтобы они в чем-то засомневались, Зорба! Примем вид серьезных деловых людей: я хозяин, а ты мастер. Критяне, знай это, шуток не любят. Стоит им только раз взглянуть на тебя, как они тут же найдут что-то неладное и дадут прозвище. И потом от него не избавиться. Ты будешь тогда бегать, как собака с консервной банкой на хвосте.
        Зорба схватил себя за усы и погрузился в размышления.
- Послушай, хозяин, - сказал он наконец, - если есть хоть одна вдова в округе, тогда тебе нечего бояться, если же нет...
        В эту минуту, близ деревни к нам подбежал нищий, одетый в лохмотья. Смуглый, грязный, с небольшими густыми черными усами.
- Эй, кум! - окликнул он Зорбу.- У тебя есть душа?
        Зорба остановился.
- Да, есть, - ответил он серьезно.
- Тогда дай мне пять драхм!
        Зорба вытащил из кармана ветхий кожаный бумажник.
- Держи! - сказал он.
        И улыбка смягчила его черты. Он обернулся ко мне:
- Что я вижу, - сказал он, - не очень-то ценится здесь душа: всего пять драхм.
        На нас бросились деревенские собаки, женщины на террасах поклонились, набежавшие дети, громко крича, пошли с нами в ногу: одни из них лаяли, другие гудели, словно автомобили, иные обгоняли и смотрели на нас вытаращенными от восторга глазами.
        Мы вышли на деревенскую площадь, где росли два огромных серебристых тополя, окруженные грубо обтесанными бревнами, служившими скамьями; напротив была кофейня, украшенная огромной выцветшей вывеской: «Кафе-закусочная Целомудрие».
- Чего ты смеешься, хозяин? - спросил Зорба.
        У меня не было времени ответить. В дверях кофейни выросли пять или шесть колоссов, одетых в коротки темно-синие штаны с красными поясами.
- Добро пожаловать, друзья! - закричали они. - Зайдите выпить раки. Она еще горячая, прямо из котла.
        Зорба прищелкнул языком.
- Что ты на это скажешь, хозяин?
        Он повернулся ко мне и подмигнул:
- Выпьем по одной?
        Мы выпили по рюмке, раки обожгла нам нутро. Хозяин кофейни пожилой, хорошо сохранившийся и проворный крепыш, принес нам стулья.
        Я спросил, где мы могли бы переночевать.
- Идите к мадам Гортензии, - крикнул кто-то.
- Француженка? - удивился я.
- Она явилась с другого конца света. Везде пожила, везде побывала, а когда состарилась, осела здесь и открыла трактир.
- Она продает конфеты! - крикнул кто-то из детей.
- Она пудрится и красится! - крикнул другой. - У нее лента вокруг шеи... И у нее есть попугай.
- Вдова? - спросил Зорба. - Она вдова?
        Ему никто не ответил.
- Вдова? - вновь спросил он, исходя слюной.
        Хозяин кофейни охватил ладонью свою густую седую бороду.
- Сколько здесь будет волос, старина? Так вот, она вдова стольких же мужей. Понял?
- Понял, - ответил Зорба, облизывая губы.
- Она и тебя может сделать вдовцом.
- Будь осторожен, дружище! - крикнул один из стариков, и все расхохотались.
        Вновь появился хозяин кофейни, неся на подносе еду, которую он нам предложил: ячменный хлеб, козий сыр, груши.
- Хватит вам, оставьте их в покое! - воскликнул он. - Нет никакой женщины, которая держит трактир! Они будут ночевать у меня.
- Нет, я их возьму к себе, Кондоманолио! – запротестовал один старик. - Детей у меня нет, дом большой, места много.
- Извини, дядюшка Анагности, - закричал хозяин кофейни, наклоняясь к уху старика. - Я первый предложил.
- Ты можешь взять себе второго, - сказал старый Анагности, - я же возьму старика.
- Какого старика? - спросил задетый Зорба.
- Мы не разделимся, - сказал я, дав знак Зорбе, чтобы он не заводился. - Мы не разделимся. Мы пойдем к мадам Гортензии...
- Добро пожаловать! Добро пожаловать!
        Небольшого роста пожилая женщина, приземистая и полная, с обесцвеченными льняными волосами, появилась
под тополями, переваливаясь на кривых ногах и радушно протягивая руки. Покрытая щетиной родинка украшала ее подбородок; вокруг шеи повязана ленточка из красного бархата. Ее поблекшие щеки были покрыты, будто штукатуркой, сиреневой пудрой. Небольшая челка игриво прыгала на лбу, что делало ее похожей на Сару Бернар на склоне лет в фильме «Орленок».
- Я очарован знакомством с вами, мадам Гортензия! - ответил я, от охватившего меня хорошего настроения мне захотелось поцеловать ей руку. Жизнь вдруг показалась мне сказкой, комедией Шекспира, скажем, «Бурей». Мы только что высадились, насквозь промокшие после воображаемого кораблекрушения. Изумляя и церемонно приветствуя местных жителей, мы обследовали берег. Мадам Гортензия производила на меня впечатление то королевы острова, то белого блестящего тюленя, немного подгнившего, надушенного и усатого, которого выбросило на этот песчаный пляж. За ней шли многочисленные подданные, грязные, волосатые и добродушные, это был народ по имени Калибан, который смотрел на нее одновременно с гордостью и насмешкой.
        Другой персонаж из этой комедии, Зорба, здесь выступал переодетым принцем. Он пялил на нее глаза, словно на давнишнюю подругу. Она походила на старую шхуну, сражавшуюся в далеких морях, то побеждавшую, то проигрывавшую, с пробитыми бортами, сломанными мачтами и разорванными парусами. Теперь она, покрытая ранами, замазанными кремом и пудрой, уединилась на этом берегу и ждала. Разумеется, она ждала Зорбу, капитана с тысячью шрамами. Я горел желанием посмотреть, как эти два комедианта наконец встретятся в критских декорациях, нарисованных грубыми мазками.
- Две кровати, мадам Гортензия! - сказал я, сгибаясь в поклоне перед старой комедианткой из любовной пьесы. -Две кровати без клопов.
- Клопов нет, клопов нет! - вскрикнула она, бросив на меня долгий вызывающий взгляд.
- Их там полно, их там полно! - кричали с насмешкой глотки Калибана.
- Их нет! Их нет! - настаивала она, притопывая на камнях своей маленькой жирной ножкой в толстом небесного цвета чулке. Она была обута в старые дырявые шлепанцы, украшенные кокетливыми шелковыми бантиками.
- У!.. У!.. Дьявол тебя разбери, примадонна! - продолжал хохотать Калибан.
        Но мадам Гортензия, полная достоинства, уже двинулась, показывая дорогу и нам. Она источала запах
пудры и дешевого мыла.
        Зорба шел позади нее, пожирая ее глазами.
- Глянь-ка на нее, хозяин, - открылся он мне. - Как она переваливается, шлюха: топ! топ! Словно барашек, у которого огромный жирный курдюк! Упали две-три больших капли, небо потемнело. Голубые молнии рассекли гору. Девочки, закутанные в маленькие белые накидки из козьей шерсти, поспешно гнали с пастбищ коз и овец. Женщины, сидя на корточках перед очагами, разводили огонь для ужина.
        Зорба нервно прикусил ус, не отрывая взгляд от
раскачивающихся бедер дамы.
- Хм! - пробормотал он внезапно, вздохнув. - Эта потаскуха жизнь! У нее всегда есть для тебя сюрприз.



                3.


 

        Небольшой отель мадам Гортензии составляли старые купальные кабины, прилепившиеся одна к другой. В первой находилась лавчонка. Здесь можно было купить конфеты, сигареты, орешки, фитили для ламп, буквари, свечи и помаду. Четыре других кабины, расположенные одна за другой, служили спальнями. Позади, во дворе, находились кухня, прачечная, курятник и клетки с кроликами. Вокруг, посаженные в мелкий песок, росли отдельными кустиками бамбук и дикий инжир. Весь этот ансамбль издавал запах моря, помета и мочи. Время от времени, когда проходила мадам Гортензия, запахи менялись, похоже, что перед вами
опорожняли парикмахерскую посуду.
        Приготовив постели, мы улеглись и проспали до утра. Не помню снов, приходивших ко мне, но, поднявшись, я чувствовал себя легко и свободно, словно искупался в море.
        Было воскресенье, рабочие из близлежащих деревень должны были начать работу на шахте на следующий день, так что в этот день у меня имелось время прогуляться и посмотреть, на какие берега забросила меня судьба. Заря едва занялась, когда я вышел из дому. Пройдя сады, я двинулся вдоль берега моря, торопясь познакомиться с водой, землей и воздухом, срывая дикие растения, отчего мои ладони стали пахнуть тмином, шалфеем и мятой.
        Я поднялся на возвышенность и осмотрелся. Передо
мной простирался суровый пейзаж из гранита и твердого известняка, виднелись темные купы цератоний, серебристые оливковые рощи, инжир и виноградники. В затишке росли сады с мушмулой, апельсиновыми и лимонными деревьями; вблизи берега были разбиты огороды. Море еще волновалось. Огромное, оно несло свои волны от африканских берегов, с ревом бросалось на Крит и грызло его берега. Совсем рядом низкий песчаный островок высвечивался розовым девственным светом первых лучей солнца.
        Этот критский пейзаж показался мне похожим на хорошую прозу: отшлифованную, строгую, одновременно мощную и сдержанную, выражавшую суть самыми простыми средствами. Тем не менее среди строгих линий можно было угадать чувственность и негаданную нежность; в укрытых от ветра уголках источали божественный аромат апельсиновые и лимонные рощи, а дальше, в бескрайности моря, рождался неисчерпаемый источник поэзии.
- Крит, - восторгался я, - Крит... - и сердце мое откликалось в груди взволнованными ударами. Спустившись с небольшого холма, я пошел по кромке воды. Показались крикливые молодые девушки в белых как снег косынках, желтых сапожках и с подвернутыми юбками; они шли послушать службу в монастырь, который виднелся вдалеке, сверкая белизной.
        Я остановился. Едва девушки заметили меня, их смех затих, лица при виде незнакомого мужчины неприступно окаменели. Тела девушек с головы до пят приготовились к защите, пальцы нервно вцепились в корсажи застегнутых на все пуговицы юбок. Кровь их взволновалась. На всем побережье Крита, обращенном в сторону Африки, корсары в течение многих столетий совершали набеги, похищали овец, женщин и детей. Они связывали свои жертвы красными поясами, бросали в трюмы и поднимали якоря, отправляясь в Алжир, Александрию, Бейрут, чтобы там их продать. На протяжении веков у этих берегов, лежащих черными фиордами, море оглашалось плачем. Я пристально смотрел на приближающихся девушек, диких, прижавшихся друг к другу, словно старавшихся оградить себя непреодолимым барьером. Инстинкт, рожденный в прошедшие столетия, возвратился теперь без повода, повинуясь подсознательному инстинкту.
        Пропуская девушек, я с улыбкой отступил, тотчас, будто почувствовав, что веками грозившая им опасность, возникшая вдруг в нашу благополучную эпоху, миновала, лица их посветлели, линия фронта ослабела, все разом веселыми и чистыми голосами пожелали мне доброго утра. В ту же минуту далекий звон монастырских колоколов, полный счастья и неги, наполнил воздух ликованием.
        Солнце уже высоко поднялось на безоблачном небе. Укрывшись, как чайка, в расселине, я созерцал море. Тело, здоровое и гибкое, было полно энергии, и мое сознание, следуя за волнами, покорно подчинилось ритму водной стихии.
        Постепенно сердце мое переполнялось. Мне слышались неясные голоса, властные и молящие. Я узнал этот зов. Стоило мне на мгновение остаться одному, как меня охватывала тревога от ужасных предчувствий, безумный страх, доводивший до исступления.
        Я быстро раскрыл томик Данте, спутника моих путешествий, чтобы не слышать и не проклинать ужасного демона. Листая книгу, я читал одно стихотворение, отрывок из другого, оживлял в памяти всю песнь целиком, и обреченные души со стоном сходили с пылающих страниц. Чуть дальше оскорбленные узники силились взобраться на высокую отвесную гору. А еще выше, среди изумрудных лугов бродили блаженные души, похожие на сверкающих светлячков. Я расхаживал по этой ужасной обители, заходя то в Ад, то в Чистилище, то в Рай, словно бродил в собственных владениях. Я страдал, надеялся и вкушал блаженство, полностью отдаваясь чудесным стихам.
        Захлопнув томик Данте, я посмотрел в сторону открытого моря. Одинокая чайка, сидя на гребне волны, поднималась и опускалась вместе с ней, предаваясь наслаждению. На берегу у самой воды появился загорелый босой юноша, он пел песнь о любви. Возможно, он предугадывал те страдания, которые она принесет. Его голос срывался, как у молодого петуха.
        С давних времен люди пели песни на стихи Данте. Подобно тому, как любовная песня настраивает юношей и девушек на восприятие большого чувства, так жгучие флорентийские стихи готовят итальянских подростков к борьбе за освобождение. Из поколения в поколение объединялись они с душой поэта, отвергая рабство.
        Услышав смех за своей спиной, я разом спустился с вершин стихов Данте. Обернувшись, я увидел Зорбу, стоящего позади меня и смеявшегося от души.
- Что это за манеры такие, хозяин? - крикнул он. - Вот уже несколько часов, как я тебя повсюду ищу.
        Я не отвечал и не двигался, и он снова закричал:
- Уже давно полдень пробило, курица-то уже готова, она скоро совсем вся растает, бедняжка! Можешь ты это понять?
- Я понимаю, но я не голоден.
- Ты не голоден! - сказал Зорба, хлопая себя по бедрам. - Но ты ничего не ел с утра. Нужно заботиться о своем теле, дай ему поесть, хозяин, дай ему пищу, это ослик, который везет нашу повозку. Если ты его не накормишь, он бросит тебя на полпути. Уже многие годы я презирал плотские радости,
и если это было удобно, старался есть тайком, словно совершал нечто постыдное. Тем не менее, чтобы Зорба не ворчал, я сказал:
- Хорошо, я иду.
        Мы направились к деревне. Часы, что я провел среди скал, пролетели, как мгновения любовной страсти. Я еще чувствовал на себе обжигающее дыхание флорентийца.
- Ты подумал о лигните? - спросил Зорба с некоторой нерешительностью.
- А о чем другом мне, по-твоему, думать? - ответил я со смехом. - Завтра мы должны начать работу, требовалось сделать расчеты.
        Зорба посмотрел на меня искоса и замолчал. Я снова почувствовал, что он взвешивает каждое мое слово, он еще не знал, чему должен верить или не верить.
- А где результаты твоих расчетов? - спросил он, прощупывая почву.
- Через три месяца мы должны добывать по десять тонн лигнита в день, чтобы покрыть расходы. Зорба снова посмотрел на меня, но на этот раз с беспокойством. Затем, немного помолчав, сказал:
- Какого дьявола ты пошел к морю, чтобы делать свои расчеты? Извини меня, хозяин, что я тебя об этом спрашиваю, но я не понимаю. Что касается меня, то когда я вступаю в спор с цифрами, то стараюсь забраться в какую-нибудь дыру на земле, чтобы ничего не видеть вокруг. А если я поднимаю глаза и вижу море, дерево или женщину, даже старуху, о!., попробуй-ка тогда считать! Все расчеты и эти свинские цифры улетают, словно у них крылья выросли.
- Ну, это твоя вина, Зорба! - сказал я, чтобы его еще подразнить. - У тебя просто не хватает сил сосредоточиться.
- Я не знаю, хозяин, это по-разному бывает. Есть случаи, когда сам Соломон... Вот однажды я проходил через маленькую деревню. Старик лет девяноста сажал миндальное дерево. «Послушай, дедушка, - обратился я к нему, - ты сажаешь миндаль?» И он, как был, согнутый, повернулся ко мне и сказал: «Я, сынок, поступаю так, будто никогда не умру». А я ему отвечаю: «Я же всегда поступаю так, словно в любую минуту могу умереть». Кто же из нас двоих прав, хозяин?
        Он смотрел на меня с триумфом:
- Вот сейчас я подожду твоего ответа, - сказал он.
        Я молчал. Две тропинки, одинаково крутые, вели к вершине. Действовать так, будто смерть не существует, или каждую минуту думать о смерти, это, пожалуй, одно и то же. Но в тот момент, когда Зорба меня об этом спросил, я этого еще не знал.
- Итак? - спросил Зорба насмешливо. - Не порть себе кровь, хозяин, из этого мы никогда не выберемся. Поговорим о другом. Я сейчас думаю о завтраке, курице, плове, посыпанном корицей, и у меня уже мозги дымятся, как этот плов. Сначала поедим, а там видно будет. Сейчас перед нами плов, значит, наши мысли должен занимать плов. Завтра перед нами будет лигнит, и мы будем думать о нем. И никаких отклонений, понятно?
        Мы входили в деревню. Женщины сидели на порогах домов и болтали; старики, опираясь на трости, хранили молчание. Под гранатовым деревом, усыпанным плодами, маленькая сморщенная старушка искала вшей у своего внука.
        Перед кафе стоял статный старик с орлиным носом и суровым сосредоточенным лицом, у него был вид важного господина; это был Маврандони, старейшина деревни, тот кто сдал нам лигнитовую шахту. Накануне он заходил к мадам Гортензии, чтобы отвести нас к себе.
- Это большой стыд для нас, - говорил он, - вы остановились в трактире, словно в деревне некому вас устроить.
        Он был серьезен, речь его текла размеренно. Мы отказались. Старик был задет, но не настаивал.
- Я выполнил свой долг, - сказал он, уходя, - а вы поступайте, как знаете.
        Некоторое время спустя старейшина послал нам два круга сыра, корзину гранатов, глиняную миску с изюмом и инжиром и оплетенную бутыль раки.
- Вам привет от капитана Маврандони! - сказал работник, разгружая ослика. - Это пустяк, но от всего сердца, так он просил передать. Мы поблагодарили именитого человека в самых сердечных выражениях.
- Долгих лет жизни вам! - сказал посыльный, приложив руку к сердцу. Больше он ничего не сказал.
- Какой-то он неразговорчивый, - пробормотал
Зорба.
- Гордый, - сказал я, - он мне нравится.
        Мы уже подходили к дому, ноздри Зорбы радостно затрепетали. Мадам Гортензия, едва заметив нас, вскрикнула и вернулась на кухню.
        Зорба поставил стол во дворе, в тени беседки из виноградных лоз с облетевшими листьями. Он нарезал толстыми ломтями хлеб, принес вина, расставил тарелки и приборы. Хитро взглянув на меня, он указал на стол: там было три прибора!
- Ты понял, хозяин? - шепнул он мне.
- Понял, - ответил я, - я тебя понял, старый развратник.
- Из старой курицы самый наваристый бульон, - сказал он, облизываясь. - Я в этом кое-что понимаю.
        Он бегал, напевая старые любовные песенки, ловкий,
с блестящими глазами.
- Вот это жизнь, хозяин, настоящая жизнь. Послушай, я веду себя так, будто через минуту помру. Тороплюсь съесть свою курицу, пока не сыграл в ящик.
- За стол! - скомандовала мадам Гортензия. Она принесла кастрюлю и поставила ее перед нами. Заметив вдруг три прибора, она остановилась с раскрытым ртом. Вспыхнув от удовольствия, она посмотрела на Зорбу, и ее маленькие голубые глазки заморгали.
- У нее горит в трусиках, - шепнул мне Зорба. Затем крайне вежливо обратился к даме:
- Прекрасная морская нимфа, - сказал он, - мы потерпели кораблекрушение и волны выбросили нас в твое царство, соблаговоли разделить с нами трапезу, моя русалка.
        Старая певичка всплеснула руками, словно хотела сжать нас обоих в своих объятиях, грациозно наклонилась, коснулась Зорбы, затем меня, и, кудахча, побежала к себе в комнату. Немного погодя она вновь появилась, переваливаясь с боку на бок, трепещущая, одетая в свой парадный туалет: старое платье из зеленого бархата, все вытертое, украшенное желтой потускневшей тесьмой. Ее корсаж был гостеприимно открыт, в вырезе красовалась распустившаяся матерчатая роза. В руках у нее была клетка с попугаем, которую она повесила в беседке.
        Мы посадили ее посередине, Зорба был справа, я - по левую сторону. Втроем мы набросились на завтрак. Прошла целая вечность, пока кто-то из нас заговорил.
        Зверь, находившийся в каждом из нас, насыщался и утолял жажду вином, пища быстро превращалась в кровь, мир становился прекрасен, женщина, находившаяся рядом с нами, с каждой минутой становилась все моложе, морщины на ее лице разглаживались. Попугай, висевший прямо перед нами в зеленом фраке и желтом жилете, вертел головой, чтобы лучше нас разглядеть. Он казался нам то маленьким, заколдованным человечком, то душой старой певицы, одетой в желто-зеленое платье. А укрывшая нас беседка из голых ветвей вдруг покрылась огромными гроздьями черного винограда.
        Зорба завращал глазами и распростер свои руки, пытаясь объять все вокруг.
- Что происходит, хозяин? - вскричал он удивленно. - Стоит только выпить стаканчик вина, и весь мир начинает сходить с ума. Но ведь это и есть жизнь, хозяин! По-твоему, это виноград свисает над нашими головами или же ангелы? - я что-то ничего не разберу. Или же совсем ничего нет, на этом свете - ни курицы, ни русалки, ни Крита? Скажи хоть что-нибудь, хозяин, скажи или я совсем одурею.
        Зорба становился все веселее. Он покончил с курицей и жадно смотрел на мадам Гортензию. Его глаза то поднимались, то опускались, они пробирались к ней за пазуху, как бы ощупывая ее необъятную грудь.
        Маленькие глазки нашей доброй дамы тоже сверкали, она оценила вино и пропустила не один стаканчик. Неугомонный демон, заключенный в вине, снова вернул ее к добрым старым временам. Вновь став нежной, игривой, экспансивной, она поднялась, заперла наружную дверь, чтобы соседи не увидели ее «варварского состояния», как она сама его определила, закурила сигарету, и ее маленький вздернутый, как у француженки, нос стал выпускать колечки дыма.
        В такие минуты все сдерживающие центры у женщины ослабевают, часовые засыпают и простое доброе слово становится не менее могущественным, чем золото или любовь. Я закурил свою трубку и произнес эти добрые слова.
- Мадам Гортензия, ты мне напоминаешь Сару Бернар... Когда она была совсем молодой. Я не ожидал увидеть в этой дикой глуши столько элегантности, грации, красоты и учтивости. Кто был тем Шекспиром, который обрек тебя жить здесь, среди варваров?
- Шекспир? - спросила она, вытараща свои маленькие выцветшие глазки. - Какой Шекспир? Мысли ее вдруг быстро перенеслись на театральные подмостки, где она когда-то выступала, в мгновение ока она облетела все кафешантаны от Парижа до Бейрута, вдоль побережья Анатолии и внезапно вспомнила: это было в Александрии, огромный зал с люстрами, бархатные кресла, мужчины, женщины с обнаженными спинами, запах духов, цветы. Тут занавес поднялся и появился ужасный негр...
- Какой Шекспир? - вновь спросила она, гордая от того, что наконец-то вспомнила. - Не тот ли, которого называли еще и Отелло?
- Он самый. Какой Шекспир, высокочтимая дама, занес тебя на эти дикие берега?
        Старая певица осмотрелась. Двери были заперты, попутай спал, кролики занимались любовью, мы были одни. Взволнованная, она принялась открывать свое сердце, как раскрывают старый сундук, полный пряностей, пожелтевших любовных записок, старинных туалетов...
        По-гречески она говорила кое-как, коверкая слова, путаясь в слогах. Тем не менее мы ее великолепно понимали, иногда с трудом сдерживая смех, а иногда - мы уже изрядно выпили - заливаясь слезами.
- Так вот, я, та самая, которая вам это рассказывает, я не была певичкой из кабаре, нет! (Примерно так рассказывала нам старая сирена на своем полном запахов дворе.) Я была известной артисткой. Носила шелковые комбинации с настоящими кружевами. Но любовь...
        Она глубоко вздохнула, прикурила от сигареты Зорбы новую и продолжала:
- Я была влюблена в одного адмирала. Весь край был охвачен революцией, и флоты великих держав бросили якоря в порту Суда. Несколько дней спустя, я сама там бросила якорь. Ах! Какое великолепие! Видели бы вы четырех адмиралов: английского, французского, итальянского и русского, в шитых золотом одеждах, в лакированных ботинках и с перьями на головах. Совсем как петухи. Огромные петухи от восьмидесяти до ста килограммов каждый. А какие бороды! Вьющиеся, шелковистые, черная, русая, пепельная и каштановая, и как от них хорошо пахло! Каждый имел свой особый запах, именно по запаху я различала их ночью. Англия пахла одеколоном, Франция - фиалками, Россия - мускусом, а Италия, ах! Италия страстно любила запах амбры! Какие бороды, боже мой, какие бороды!


 

        Все часто собирались на адмиральском судне и говорили о революции. Мундиры были расстегнуты, на мне была только шелковая рубашонка, облитая шампанским и прилипавшая к телу. Стояло лето, ты понимаешь. Итак, говорили о революции, серьезный разговор, а я, я хватала их за бороды и умоляла не стрелять по несчастным и дорогим мне критянам. Мы рассматривали их в бинокли на скале, близ Ханьи2. Совсем крошечные, наподобие муравьев, в своих коротких синих штанах и желтых сапожках. Они кричали, кричали и у них было знамя...
        Шевельнулись камыши, служившие оградой двора. Старая воительница в ужасе остановилась. Меж листвы сверкнули лукавые глаза. Деревенские дети учуяли нашу пирушку и выслеживали нас.
        Певица попыталась встать, но не смогла: слишком много она съела и выпила, отчего вся покрылась потом. Зорба подобрал камень; дети с визгом разбежались.
- Продолжай, моя красавица, продолжай, сокровище мое! - сказал Зорба, чуть придвинув свой стул.
- Итак, я говорила итальянскому адмиралу (с ним я чувствовала себя более свободно), я говорила, держа его за бороду: «Мой Канаваро - это было его имя - мой маленький Канаваро, не надо стрелять, не надо стрелять!»
        Сколько же раз я, которая говорит сейчас с вами, спасала жизнь критянам! Сколько раз пушки были готовы загрохотать, а я, я держала адмирала за бороду и не давала ему скомандовать! Но кто меня отблагодарил за это? Кто за это наградил...
        Мадам Гортензия, охваченная печалью из-за людской неблагодарности, ударила по столу своим маленьким пухлым кулачком. Зорба, протянув опытную руку к раздвинутым коленям, воскликнул в эмоциональном порыве:
- Моя Бубулина, прошу тебя, не стучи так, не стучи!
- Убери лапы! - закудахтала наша добрая дама. - За кого ты меня принимаешь, приятель? И она бросила на него томный взгляд.
- На свете есть Господь Бог, - сказал старый хитрец, - не печалься, моя Бубулина. Он все видит, не бойся!
        Старая русалка с кислым видом подняла к небу свои маленькие голубые глаза и увидела уснувшего в клетке зеленого попугая.
- Мой Канаваро, мой маленький Канаваро! - ворковала она влюбленно.
        Попугай, узнав ее голос, открыл глаза, вцепился в прутья клетки и начал кричать хриплым голосом тонущего человека:
- Канаваро! Канаваро!
- Вот оно! - крикнул Зорба, снова похлопав рукой по столь послужившим коленям, как бы желая завладеть ими.
        Старая певица завертелась на своем стуле и вновь раскрыла свой маленький сморщенный рот:
- Я тоже храбро сражалась в первых рядах... но потом для меня пришли плохие деньки. Крит был освобожден, флоты получили приказ уходить «А я, что будет со мной, - кричала я, хватаясь за четыре бороды. - На кого вы меня бросаете? Я привыкла к великолепию, я привыкла к шампанскому, жареным курам, красивым маленьким матросам, которые отдавали мне честь. Что же со мной, четырежды вдовой, будет, господа адмиралы?» Они только смеялись. Ах! Эти мужчины! Они надавали мне английских фунтов, итальянских лир, рублей и наполеонов. Я их насовала в чулки, за корсаж и в свои туфельки. В последний вечер я плакала и кричала, тогда адмиралы сжалились надо мной. Они наполнили ванну шампанским и погрузили меня туда - все было весьма, как видите, фамильярно, ну, а затем
они выпили все шампанское в мою честь и это их опьянило. Потом они погасили свет.
        Утром я чувствовала, что все запахи перемешались: фиалка, одеколон, мускус и амбра. Четыре великих державы - Англия, Франция, Россия, Италия - я их держала здесь, вот здесь, на коленях и я ласкала их, вот так!
        Мадам Гортензия раскинула свои маленькие жирные ручки и стала размахивать ими так, словно подкидывала на коленях ребенка.
- Как только рассвело, они стали стрелять из пушек, я не вру, могу поклясться в этом своим счастьем, и белая шлюпка с двенадцатью гребцами подошла за мной, чтобы высадить на берег. Она взяла свой маленький платок и разрыдалась.
- Моя Бубулина, - воскликнул Зорба, воспламеняясь, - закрой глаза... Закрой глаза, мое сокровище. Это я, Канаваро!
- Убери лапы, тебе говорят! - вновь кокетливо взвизгнула наша добрая дама. - Посмотрите на него! Где же золотые эполеты, треуголка, надушенная борода? Ах! Ах! - Она мягко сжала руку Зорбы и снова зарыдала. Посветлело. На минуту мы замолчали. Море, ставшее наконец мирным и нежным, вздыхало за камышами. Ветер упал, солнце зашло. Два ночных ворона пролетели над нами, их крылья просвистели так, будто кто-то рвал тонкую шелковую ткань, например, шелковую рубашку какой-нибудь певички.
        Опустились сумерки, как бы присыпав двор золотистой пудрой. Взлохмаченные волосы мадам Гортензии воспламенились и взметнулись от порыва вечернего бриза, казалось, она хотела взлететь, чтобы поджечь соседние головы.
        Ее наполовину раскрытая грудь, раздвинутые жирные и потерявшие от старости форму колени, морщины на шее, дырявые сандалеты - все покрылось позолотой. Наша старая русалка задрожала. Полузакрыв маленькие глазки, покрасневшие от слез и вина, она смотрела то на меня, то на Зорбу, который пересохшими губами прилип к ее груди. В эту минуту стало совсем темно. Она вопросительно смотрела на нас двоих, силясь распознать, кто же из нас Канаваро.
- Моя Бубулина, - страстно ворковал Зорба, прижимаясь к ней коленом. - Нет на свете ни Бога ни дьявола, не бойся. Подними свою маленькую голову, обопрись щекой на ладонь и спой нам. Да здравствует жизнь и да сгинет смерть...
        Зорба разгорелся. В то время как левая его рука подкручивала усы, правая прогуливалась по захмелевшей певице. Он говорил, задыхаясь, весь охваченный истомой. Разумеется, для него это была не до предела размалеванная старая мумия, нет, он видел перед собой всю «породу самок», как он имел обыкновение называть женщин. Индивидуальность исчезала, лицо становилось безличным. Молодое или дряхлое, красивое или безобразное, оно воплощало теперь образ. Позади каждой женщины поднималось строгое, благородное, полное тайны лицо Афродиты.
        Именно это лицо видел Зорба, с ним он говорил, его он желал. Мадам Гортензия была лишь мимолетной и призрачной маской, которую срывал Зорба, чтобы поцеловать бессмертные уста.
- Распрями свою белоснежную шею, мое сокровище, - умолял он сдавленным голосом, - спой нам свою песню!
        Старая певица оперлась щекой на полную, потрескавшуюся от стирки руку, взгляд ее сделался томным. Она громко вскрикнула, плаксиво и дико, и в тысячный раз начала свою любимую песню, глядя на Зорбу - она уже сделала свой выбор - млеющими, почти угасшими глазами:
        Зачем ты повстречался мне
        На жизненном пути.
        Зорба вскочил и побежал за своей сантури, затем, усевшись по-турецки прямо на землю, стал настраивать инструмент; он прижал его к коленям и погладил большой ладонью.
- Ойе! Ойе! - взревел он.- Возьми нож и перережь мне глотку, моя Бубулина!
        Когда ночь окончательно опустилась на землю, зажигая в небе первые звезды, разнесся пленительный и чуткий голос сантури, мадам Гортензия, напичканная курицей, рисом и жареным миндалем, утомленная вином, тяжело склонила голову на плечо Зорбы и вздохнула. Она легонько потерлась о его костлявое плечо, зевнула и вздохнула еще раз.
        Зорба сделал мне знак и, понизив голос, шепнул:
- У нее пожар в штанишках, иди к себе, хозяин.



                4.

        Занимался день, я открыл глаза и увидел перед собой Зорбу, сидящего поджав ноги на самом краю своей постели; он курил весь во власти глубоких размышлений, уставившись в слуховое окно, окрашенное первыми отблесками дня в молочно-белый цвет. Глаза у него опухли, тощая длинная шея вытянулась, как у хищной птицы.
        Накануне я ушел довольно рано, оставив его наедине
со старой соблазнительницей.
- Я ухожу, - сказал я, - как следует повеселись, Зорба, будь смелее, дружище!
- До свидания, хозяин, - ответил Зорба. - Оставь нас разбираться с нашими делами, доброй тебе ночи и крепкого сна!
        Вероятно, они поладили, ибо сквозь сон я слышал приглушенное воркование, а в какой-то момент соседняя бкомната начала сотрясаться. Затем я вновь погрузился в сон. Далеко заполночь вошел босой Зорба и, стараясь не разбудить меня, растянулся на своей кровати.
        А сейчас, ранним утром, взгляд его устремленных в светлую даль глаз еще не зажегся. Казалось, он находился в состоянии легкого оцепенения; его сознание все еще оставалось в плену сна, спокойно и безучастно предавался он покою в густом, как мед, полумраке. Вселенная, земли, воды, люди, мысли будто плыли к каким-то дальним морям, и Зорба плыл вместе с ними, полный счастья, не сопротивляясь и ни о чем не спрашивая; крики петухов, ослов, визг свиней и голоса людей сливались воедино. Мне хотелось выпрыгнуть из постели и закричать: «Эй, Зорба, сегодня нам предстоят большие дела!». Но и я испытывал огромное блаженство, безмятежно отдаваясь медленному рождению утренней зари. В эти волшебные минуты вся жизнь кажется как бы невесомой. Словно мягкое изменчивое облако, земля, сотканная из бесплотной сути, постепенно истаивает от легкого дуновения ветерка.
        Глядя на курившего Зорбу, мне тоже захотелось покурить, я протянул руку и взял свою трубку. С волнением
смотрел я на нее. Это была большая и дорогая английская трубка, подарок моего друга - того, у которого были серо-зеленые глаза и руки с тонкими пальцами, он уже долгие годы находился за границей, где-то в тропиках. Окончив учебу, он в тот же вечер отправлялся в Грецию. «Брось сигарету, - сказал он мне, - ты ее зажигаешь, выкуриваешь наполовину и бросаешь, как проститутку. Это позор! Возьми в жены трубку, уж она-то тебе станет верной подругой.
        Когда ты будешь возвращаться домой, она всегда будет ждать тебя там. Ты раскуришь ее, посмотришь на поднимающийся дым и вспомнишь обо мне!»
        Был полдень, мы вышли из одного берлинского музея, куда он ходил, чтобы попрощаться с дорогим ему «Воином» Рембрандта, в бронзовом шлеме, с исхудалыми щеками, скорбным и волевым взглядом. «Если когда-либо в своей жизни мне будет суждено выполнить дело, достойное мужчины, - прошептал он, глядя на охваченного отчаянием воина, - я буду обязан этим только ему».
        Мы стояли во дворе музея, прислонившись к колонне. Прямо перед нами бронзовая статуя обнаженной амазонки с неописуемой грацией сидела верхом на диком скакуне. Небольшая серая птица, похожая на трясогузку, присела на голову амазонки, повернулась к нам, быстро потрясла своим хвостиком, насмешливо посвистела и улетела.
        Я вздрогнул и посмотрел на своего друга:
- Ты слышал? - спросил я. - Похоже, она нам что-то сказала.
        Мой друг улыбнулся.
- «Это просто птичка, пусть она поет, это просто птичка, пусть она воркует!» - ответил он, цитируя одну из наших народных песен плакальщиц. Как же случилось, что именно в эту минуту, ранним утром на критском берегу это воспоминание пришло мне на память вместе со строкой из отпевальной песни, наполняя горечью мое сознание?
        Я медленно набил трубку и зажег ее. «Все в этом мире имеет свой тайный смысл, - думал я. - Люди, животные, деревья, звезды - все это не что иное, как знаки, счастлив тот, кто начал их разгадывать; но в то же время это и его несчастье. Когда же человек видит их первоначально, он не понимает истинного значения происходящего и лишь спустя годы, слишком поздно, делает свои открытия.
        Воин в бронзовом шлеме, мой друг, опирающийся на колонну в ярком свете полудня, птичья весть, строка из отпевальной песни - все это, - думал я теперь, -
имело какой-то скрытый смысл, но какой?»
        Мой взгляд следил за медленно исчезающей струйкой дыма, и моя душа, как бы слившаяся с этим дымом, так же медленно растворялась в его синих извивах. Прошло немало времени, пока я интуитивно, но совсем явственно ощутил рождение, расцвет и исчезновение мира. Казалось, я снова погрузился - на этот раз без ложного пафоса и изворотливости бесстыжего ума - в Будду.
        Этот дым был сущностью его учения, тающие спирали - самой жизнью, безмятежно и счастливо заканчивавшейся в голубой нирване. Я не размышлял, ничего не искал, у меня не было ни малейшего сомнения. Я находился в полной гармонии с миром и с самим собой.
        Я тихо вздохнул. И этот вздох вернул меня к настоящему; осмотревшись, я увидел жалкий дощатый сарай с небольшим зеркалом на стене, на которое только что упал, рассыпав отблески, первый луч солнца. Напротив спиной ко мне сидел на своем матрасе Зорба и курил.
        Внезапно передо мной возник вчерашний день со всеми его трагикомическими перипетиями. Вспомнился рассказ о запахах фиалки, одеколона, мускуса и амбры; был тут и попугай, хлопавший крыльями по прутьям своей клетки и звавший прежнего любовника хозяйки, старой портовой шаланды, единственной, кому удалось пережить весь тот флот, и рассказавшей об античных морских битвах...
        Зорба услышал мой вздох, тряхнул головой и повернулся.
- Плохо мы себя вели, - пробормотал он, - плохо себя вели, хозяин. Ты веселился, я тоже, а она, бедняжка, только смотрела на нас! Потом ты ушел, даже не обратив на нее внимания, словно она была тысячелетней старухой, какой стыд! Это невежливо, хозяин, настоящий мужчина должен вести себя иначе, да-да, позволь тебе это сказать! В конце концов, она - женщина, разве не так? Слабый пол, плакса. Хорошо, что я остался, чтоб ее утешить.
- Что ты тут плетешь, Зорба, - сказал я, смеясь. - Ты что, всерьез думаешь, что все женщины только об этом и думают?
- Да, да, у них в голове только это. Поверь мне, хозяин. У меня, который имел их любого цвета, есть, как говорится, кое-какой опыт в этих делах. Женщина - это больное создание, я тебе говорю, это - лукавая плакса. И если ты ей не говоришь, что любишь ее, что она тебе желанна, она тут же начинает хныкать. Возможно, она тебе откажет, может ты ей совершенно не нравишься и даже отвратителен, это другое дело! Но все окружающие должны ее желать. Именно это ей, бедняжке, нужно, поэтому ты обязан доставить ей удовольствие. У меня была бабушка, должно быть, ей стукнуло тогда восемьдесят. История этой старухи - настоящий роман. Ну да ладно, это уже совсем из другой песни... Итак, ей было восемьдесят лет; напротив нашего дома жила молоденькая девушка, свежая, как цветок. Кристало ее звали. Каждый субботний вечер мы, сельские молокососы, немного выпивали, чтобы оживиться. Заткнув за ухо веточку базилика, мой кузен брал свою гитару, и все шли петь под ее окном серенаду. Сколько огня! Сколько страсти! Мы ревели, как буйволы, все ее хотели, и каждый субботний вечер мы шли всем стадом, чтобы она сделала свой выбор.
        Так вот, поверишь ли ты мне, хозяин? Это невероятно, но у каждой женщины есть рана, которая никогда не затягивается. Любые раны закрываются, эта же - никогда! Можешь не слушать, что рассказывают твои книги. И наплевать, что женщине восемьдесят лет! Рана остается всегда открытой!
        Итак, каждую субботу старуха подтягивает свой матрас к окну, берет украдкой маленькое зеркальце и вот себе расчесывает остатки волос, делает пробор... Иногда она тайком озиралась, боясь что ее увидят, и если кто-нибудь приближался, тихо сворачивалась в клубочек, эдакая недотрога, и притворялась спящей. Но как можно спать? Она ждала серенаду. В восемьдесят лет! Ты видишь, хозяин, мне сейчас от этого хочется заплакать. Но в то время я был, как глухой, ничего не понимал, это меня просто веселило! Однажды я даже разозлился на нее. Она меня все время ругала, что я бегал за девчонками, и однажды я выдал все разом: «Почему это ты подкрашиваешь губы каждую субботу и расчесываешь на пробор волосы? Может быть, ты бвоображаешь, что это тебе поют серенады? Это все для Кристало! А от тебя уже трупным духом несет!»
        Ты мне поверишь, хозяин? В тот день я впервые увидел, как две огромных слезы вытекли из глаз моей бабушки, я понял, что такое женщина. Она сжалась в комочек в своем углу, наподобие собаки, и ее подбородок дрожал. «Кристало, - кричал я приближаясь к ней, чтобы она лучше слышала. - Кристало». Молодость - это какое-то дикое, бесчеловечное и бессмысленное состояние. Моя бабушка подняла к небу свои иссохшие руки и крикнула мне: «Я тебя проклинаю всем своим сердцем». С этого дня она стала медленно спускаться по склону, потихоньку угасала и спустя два месяца умерла. Во время агонии она заметила меня и прошипела, словно змея, пытаясь схватить меня: «Это ты меня убил, Алексис, ты, проклятый. Будь ты проклят, чтоб ты страдал так же, как страдаю я!»
        Зорба улыбнулся.
- Эх! Не прошло оно мимо меня, то проклятие старухи, - сказал он, поглаживая усы. - Мне шестьдесят пять лет, но проживи я даже сто лет, я никогда не поумнею. У меня до сих пор есть маленькое зеркальце в кармане, и я бегаю за женщинами. - Он снова улыбнулся, бросил за окно свою сигарету и потянулся:
- У меня куча недостатков, но прикончит меня именно этот. И прыгнув с кровати, добавил:
- Хватит об этом, наговорились. Сегодня будем работать!
        Он мгновенно оделся, сунул ноги в башмаки и вышел. Опустив голову на грудь, я мысленно перебирал слова Зорбы, как вдруг мне пришел на память далекий заснеженный город. Я остановился там, чтобы посмотреть на выставке Родена огромную бронзовую руку, руку Господа. Его ладонь была наполовину сжата, а в ней в исступлении боролись и сплетались в объятиях мужчина и женщина.
        Рядом остановилась молоденькая девушка, которая тоже с волнением смотрела на это вечное и тревожное сплетение тел.
        Она была хорошо одетая, стройная, с густыми светлыми волосами, сильным подбородком и тонкими губами. В ней чувствовались воля и смелость. И я, который ненавидел заговаривать с посторонними, так и не понял, что меня толкнуло.
- О чем вы думаете? - спросил я ее.
- Неужели нельзя обойтись без этого? - проговорила она с досадой, имея в виду скульптуру.
- Чтобы куда-то убежать? Рука Господа вездесуща и спасения нет. Вы что, не приемлете это?
- Нет. Возможно, со временем любовь станет самой полной радостью на земле. Возможно. Но сейчас, при виде этой бронзовой ладони мне хочется спрятаться.
- Вы предпочитаете свободу?
- Да.
- Разве обретают свободу, подчинившись руке из бронзы? И потом, слово «Бог» трактуется массами так, как им удобно. Девушка с беспокойством посмотрела на меня. Ее серые глаза отливали металлом, губы были сухие, горько сомкнутые.
- Я не понимаю, - сказала она и отошла, словно испугавшись. Девушка исчезла. С тех пор я ни разу о ней не вспомнил, но она наверняка жила во мне, и сегодня на этом пустынном берегу она, бледная и жалкая, появилась из глубин моего существа.
        Да, я плохо себя вел, Зорба прав. А предлог был хороший - бронзовая рука; знакомство началось непринужденно, первые нежные слова родились сами собой, мало-помалу мы могли бы, не отдавая себе в этом отчета, сблизиться и безмятежно объединиться в ладонях Господа. Но я вдруг бросился в заумные выси, и испуганная девушка поспешно бежала.


 

        Во дворе мадам Гортензии запел старый петух. Сквозь окно проник дневной свет, стало совсем светло. Я разом поднялся.
        Начали подходить рабочие со своими кирками, ломами и заступами. Я слышал, как Зорба отдает приказания. Он весь отдался своей работе, чувствовалось, что он умеет командовать и ему нравится нести ответ за важное дело.
        Я высунул голову в окошко и увидел громадного и нескладного Зорбу стоящим среди тридцати худых загорелых людей с суровыми чертами Он повелевал, речь его была немногословна и точна. Вдруг он схватил за шиворот невысокого юнца, который что-то говорил вполголоса и нерешительно вышел вперед.
- Ты хочешь что-то сказать? - крикнул Зорба. - Говори громче. Мне не нравится, когда бормочут. Работать нужно с настроением, если его нет, сбегай в кабак.
        Тут появилась мадам Гортензия, растрепанная, с отекшим лицом, без румян, одетая в просторную грязную сорочку, в стоптанных тапочках с удлиненными носами. Она зашлась сиплым кашлем старой певицы, похожим на рев осла, потом затихла и посмотрела на Зорбу мутными глазками. Она снова кашлянула, чтобы он ее услышал, и прошлась рядом, подрагивая бедрами, почти задев его своим широким рукавом. Но Зорба даже не повернулся, чтобы взглянуть на нее. Взяв у одного из рабочих кусок ячменной лепешки и горсть оливок, он крикнул: «Пошли, ребята!» и перекрестился. Большими шагами он направился прямо к горе, увлекая за собой людей.
        Я не стану описывать здесь работу в шахте. Для этого нужно иметь терпение, которого у меня нет. Из камыша, ивовых прутьев и бензиновых бочек мы построили около моря сарай. Зорба просыпался на рассвете, хватал свою кирку и был на шахте еще до прихода рабочих. Он проходил галерею, обнаруживал лигнитовую жилу, сверкавшую, гак антрацит, и плясал от радости. Спустя несколько дней жила терялась, Зорба бросался на землю, колотя руками и ногами и изрыгая проклятия небесам.
        Старый грек проявил большой интерес к работе. Он даже не советовался со мной. С первых же дней все заботы и вся ответственность перешли к нему. За ним было решать и исполнять, я же должен был платить за разбитые горшки, что, впрочем, мне даже нравилось. Эти месяцы были в моей жизни счастливым временем.
        Говоря по совести, в конечном итоге я покупал свое счастье малой ценой.
        Мой дед по материнской линии, живший в небольшом местечке на этом острове, каждый вечер обходил свою деревню с фонарем, проверяя, не приехал ли случайно кто-нибудь из чужих краев. Обнаружив пришельца, он вел его к себе, угощал обильной выпивкой и едой, после чего усаживался на диван и, раскурив свою трубку с длинным чубуком, повелевал:
- Рассказывай!
- Что рассказывать, папаша Мустойорий?
- Кто ты, чем занимаешься, откуда идешь, какие города и деревни видел, все, все рассказывай! Ну же, начинай!
        И гость как бы в благодарность за щедрый прием начинал рассказывать, мешая правду с вымыслом, в то время как мой дедушка сидел спокойно на диване, курил свою трубку и путешествовал вместе с ним. И если гость ему нравился, он говорил:
- Останешься до завтра, никуда не поедешь! У тебя,
видно, есть о чем еще рассказать.
        Мой дедушка никогда не покидал своей деревни. Он не бывал даже в Кандии или Ханьи. «Ехать туда? А зачем, собственно? - говорил он. - Жители этих городов часто бывают здесь, так что, можно сказать, Кандия и Ханья сами приходят ко мне. Мне совсем не нужно туда ехать!»
        Попав теперь на этот критский берег, я испытываю чувства своего дедушки. Я тоже нашел гостя, правда, без фонаря, и уже не оставляю его. Он мне гораздо дороже, чем какой-то обед. Каждый вечер я слушаю его после работы. Сажаю напротив себя, мы вместе обедаем, после чего подходит время его расплаты. Я говорю ему: «Рассказывай!» Сам же курю трубку и слушаю. Судя по его повести, мой гость много побродил по свету, долго изучал людские души, и слушая его, я никак не могу насытиться.
- Рассказывай, Зорба, продолжай!
        Едва он открывает рот, как в маленьком пространстве между мной и Зорбой расстилается вся Македония с ее горами, лесами и стремительными потоками, женщинами, привыкшими к тяжелой работе, повстанцами, суровыми и крепкими мужчинами. Высится там и гора Афон с двадцатью монастырями, их арсеналами и толстозадыми монахами-бездельниками. Заливаясь смехом, Зорба заканчивает: «Сохрани тебя Господь, хозяин, морды у монахов, что крупы у мулов!»
        Каждый вечер Зорба совершает со мной прогулку по Греции, Болгарии и Константинополю, закрывая глаза я представляю: вот он пересек Балканы, сбитый с толку и измученный, подметив своим соколиным глазом много удивительного. Привычные для нас вещи, которые мы бесстрастно минуем, предстают перед Зорбой полными тайн.
        При виде идущей мимо женщины он в изумлении останавливается:
- Что это за чудо? - спрашивает он. - Что же это такое - женщина - и почему у нас мозги становятся набекрень из-за нее? Расскажи мне хоть немного! С тем же изумлением он останавливается перед мужчиной, деревом или цветком и даже стаканом холодной воды. Зорба каждый день видит все это как в первый раз.
        Вчера мы сидели перед нашим сараем. Выпив стаканчик вина, он повернулся ко мне встревоженный:
- Что это за красная водичка, хозяин, скажи мне, пожалуйста? Старые корни дают ростки, потом свисают гроздья кислых ягод, проходит еще некоторое время, они зреют на солнце, становятся сладкими как мед, и тогда их называют виноградом, потом давят сок и заливают его в бочки. Сок бродит в бочках, на праздник Святого Георгия пьяницы их открывают, к этому времени сок становится вином. Что же это за чудо! Ты пьешь этот красный сок, и душа твоя переполняется, она больше не умещается в твоей груди, бросая вызов самому Господу. Что же это такое, хозяин, скажи мне?
        Я молчал. Слушая Зорбу, я чувствовал девственное обновление мира. Все повседневные и выцветшие вещи окрашивались в свои первозданные цвета, словно только что сотворены Богом. Вода, женщина, звезда, хлеб вновь припадают к таинственному первоисточнику, подхваченные восхитительным вихрем полнокровной жизни.
        Вот почему каждый вечер, вытянувшись на прибрежной гальке, я с нетерпением ждал Зорбу. Покрытый грязью и угольной пылью, он выходил размашистой походкой из-под земли, подобно громадной мыши. Еще издали по тому, как он двигается, идет ли с поднятой головой или склонив ее, я догадывался, как в этот день шла работа.
        Вначале я ходил вместе с ним и наблюдал за рабочими. Стараясь пользоваться новыми приемами, я интересовался результатами труда, хотел узнать и полюбить человеческий материал, попавший мне в руки, испытать радость, о которой давно мечтал, - иметь дело не со словами, а с живыми людьми. Я строил романтические проекты (добыча лигнита шла хорошо) организовать своего рода коммуну, в которой мы все будем работать, где все будет общим, мы будем питаться за одним столом и одинаково, словно братья-близнецы, одеваться. Мысленно я создавал целый обряд, как бы зародыш новой жизни.
        Однако я не решался посвятить Зорбу в свои проекты. Он с раздражением смотрел, как я ходил среди рабочих, расспрашивал их, вмешивался в дела и всегда вставал на их сторону. Поджимая губы, он говорил:
- Хозяин, погуляй где-нибудь в другом месте, сегодня
такое солнце.
        Первое время я настаивал на своем, подолгу беседовал со всеми и скоро знал историю любого из моих рабочих: сколько у него детей, сестер на выданье, беспомощных родителей, все его заботы и болезни.
- Не копайся ты в их жизни, хозяин, - ворчал недовольно Зорба. - Если твое сердце наполнится любовью и состраданием к ним, это не принесет пользы работе. Ты будешь прощать им все, что угодно... Короче, несчастье придет и к ним, надо, чтобы ты это знал. Когда хозяин суров, рабочие его боятся, уважают и работают. Если хозяин слаб, они берут над ним верх и живут себе припеваючи. Тебе понятно? Как-то вечером, окончив работу, он в изнеможении бросил свою кирку перед хижиной.
- Послушай хозяин, - крикнул он, - я тебя очень прошу, ни во что больше не вмешивайся. Я стараюсь строить, а ты все разрушаешь. Что это еще за ерунда, которую ты им сегодня рассказывал? Социализм и прочий вздор! Кто ты - проповедник или капиталист? Сделай, наконец, выбор.
        Но как выбрать? Я был увлечен наивной идеей синтезировать или слить воедино несовместимые понятия. Это было все равно что соединить земную жизнь и царство небесное.
        Это продолжалось долгие годы, с самого раннего детства. В школе я со своими близкими друзьями организовал «Общество братства», так мы его назвали. Запершись в моей комнате, мы поклялись посвятить свою жизнь борьбе с несправедливостью. Прижав руку к сердцу, мы со слезами на глазах повторяли слова клятвы.
        Мальчишеские идеалы! Однако да падет беда на голову того, кто над ними посмеется! Когда я вижу, чем закончили члены «Общества братства» — шарлатаны от медицины, безвестные адвокаты, бакалейщики, плутоватые политиканы, жалкие журналисты, сердце мое сжимается. Не правда ли, суров и жесток климат этой земли, если наиболее ценные семена не дают всходов, и она зарастает крапивой и чертополохом. Ясно представляя это теперь, я так и не стал благоразумным. Слава Богу, я чувствую себя всегда готовым воевать с ветряными мельницами.
        По воскресеньям мы оба собирались как на свадьбу: мы брились, надевали свежие белые рубашки и шли во второй половине дня к мадам Гортензии. Каждое воскресенье она резала для нас курицу, и мы снова садились втроем есть и пить; потом Зорба протягивал свои длинные лапы к гостеприимной груди доброй хозяйки и завладевал ею. С наступлением ночи мы возвращались к нашему берегу, жизнь казалась нам простой и полной добрых намерений старушкой, но весьма приятной и приветливой, похожей на мадам Гортензию.
        В одно из таких воскресений, возвращаясь с очередного обильного обеда, я решил поговорить с Зорбой и доверить ему свои проекты. Он слушал меня, разинув рот, но терпеливо, лишь время от времени с раздражением покачивая упрямой головой. С первых же слов он протрезвел, мысли его прояснились. Когда же я закончил, он нервно вырвал два-три волоска из своих усов.
- С твоего разрешения, хозяин, - сказал он, - сдается мне, что твой мозг не очень-то круто замешан, настоящая размазня для блинов. Тебе сколько лет?
- Тридцать пять.
- Эх! Тогда он никогда не придет в нужное состояние.
        Я был задет за живое.
- Ты что, не веришь в людей, а? - закричал я.
- Не обижайся, хозяин. Да, я ни во что не верю. Если бы я верил в человека, я поверил бы также и в Бога, и в дьявола. А это уже серьезно. Все перепутается тогда, хозяин, и станет грозить мне большими не это зверь! Страшный зверь, - зарычал он, яростно удар ой по камням. -Твое высочество не знает, на что он похож, тебе-то все далось легко, но спроси об этом меня. Зверь, я тебе говорю! Ты причинил ему зло - он уважает тебя и дрожит перед тобой. Но сделай ему добро - и он выколет тебе глаза! Держи дистанцию, хозяин, не давай людям волю, и никогда не говори им, что все имеют равные права. Они сразу же растопчут твои собственные права, украдут твой хлеб и оставят умирать с голоду. Держи дистанцию, хозяин, я тебе добра желаю!
- Значит, ты ни во что не веришь? - крикнул я в отчаянии.
- Да, я ни во что не верю, сколько раз тебе это повторять? Я ни во что и никому не верю, только себе, Зорбе. Может быть, я считаю, что Зорба лучше других? Совсем наоборот, совсем не так! Такой же зверь, как и все. Но я верю Зорбе, потому что он единственный, кто в моей власти, единственный, кого я знаю; все другие всего лишь призраки. Своими глазами я вижу, своими ушами слышу, своими кишками перевариваю пищу. Все другие, я тебе уже сказал, только призраки. И когда я умру, все умрет вместе со мной. Весь мир Зорбы целиком пойдет прямо ко дну.
- Но ведь ты говоришь об эгоизме! - сказал я с сарказмом.
- Я ничего не могу поделать, хозяин! Так оно и есть: ем я фасоль, про фасоль я и говорю. Я Зорба и говорю, как Зорба.
        Я ничего не ответил. Слова Зорбы хлестали меня, как удары плетью. Я восхищался его силой, способностью так презирать людей и в то же время с радостью жить и работать с ними. Мне же придется стать аскетом или облачать людей в фальшивые одежды, чтобы суметь их переносить.
        Зорба повернулся и посмотрел на меня. При свете звезд я различал его губы, раздвинутые в улыбке до ушей.
- Я тебя обидел, хозяин? - спросил он, резко остановившись.
        Мы подошли к нашей лачуге. Зорба смотрел на меня с нежностью и беспокойством.
        Я не ответил. Мой мозг был согласен с Зорбой, но сердце сопротивлялось, хотело вырваться, убежать от зверя, проложить новый путь.
- Мне сегодня что-то не спится, Зорба, - сказал я. - А ты иди спать, если хочешь.
        Сверкали звезды, море вздыхало и облизывало раковины, светлячок зажег у себя под животом маленький любовный фонарь. Волосы покрылись ночной росой.
        Я растянулся на берегу, погрузившись в тишину и ни о чем не думая. Слившись воедино с ночью и морем, я чувствовал, что моя душа, как светлячок, зажегший свой маленький золотисто-зеленый фонарь, опустилась в ожидании неведомого чуда на влажную черную землю.
        Мигали звезды, проходили часы; когда я поднялся, то совершенно неосознанно утвердился во мнении, которое здесь себе составил: отделаться от Будды, избавиться от метафизических мук и установить непосредственные, прочные связи с людьми. «Может быть, - говорил я себе, - у меня есть еще время».



                5.

        «Старейшина, дядюшка Анагности, приветствует вас и просит оказать честь прийти к нему позавтракать. Сегодня в деревне будут кастрировать поросят; жена старейшины приготовит для вас изысканное блюдо из семенников. Вы также сможете поздравить с днем рождения их внука Минаса».
        Большая радость - побывать в доме критского крестьянина. Вас окружает патриархальный быт: очаг, керосиновая лампа, глиняные кувшины вдоль стены, стол, несколько стульев, слева от входа, в углублении стены кувшин с холодной водой. С балок свисают связки айвы, гранатов и ароматных трав: шалфея, перечной мяты, розмарина и тимьяна.
        В глубине комнаты деревянные ступеньки ведут на антресоли, где находится постель, немного выше - святые иконы с постоянно зажженной лампадой. На первый взгляд дом покажется вам пустым, тем не менее, здесь есть все необходимое, ибо человек, в сущности, нуждается в немногом.
        День стоял великолепный, мягко грело осеннее солнце. Мы сидели в садике перед домом, в тени усыпанного плодами оливкового дерева. Сквозь серебристую листву, в отдалении сверкало море, спокойное, как бы застывшее. Легкие облака, проплывавшие над нами, то открывали, то застилали солнце; похоже, что это дышала земля.
        В глубине сада, за маленькой загородкой, оглушая нас, визжали кастрированные поросята, носился запах жарившихся на углях семенников.
        Мы говорили на извечные для этих краев темы: о зерне, виноградниках, дожде. Нам приходилось кричать - почтенный старец плохо слышал (у него, как он сказал, были очень гордые уши). Жизнь этого старого Критянина была спокойной и благополучной, как у дерева, укрытого от ветров в лощине. Родившись, он продолжил род, потом он сам возмужал и женился, у него были дети и внуки. Многие умерли, но оставшиеся обеспечили смену поколений.
        Старый критянин вспоминал прежние времена, турецкую пору, вспомнил речи своего отца, чудеса, случавшиеся в те годы, ибо люди были доверчивы и богобоязненны.
- Послушайте, вот я, говорящий сейчас с вами, я, дядюшка Анагности, сам родился благодаря чуду. Да, да, чуду. Если я вам расскажу, как это произошло, вы будете изумлены: «Милосердный Боже!» и поставите в монастыре девы Марии свечу. Он перекрестился и начал рассказ мягким размеренным голосом:
- В то время в нашем селе жила богатая турчанка, черт бы ее побрал! Однажды она, проклятая, забеременела и уже подходило время ей родить. Ее положили и она ревела, словно телка, три дня и три ночи, но ребенок никак не выходил. Тогда ее подружка, черт бы ее тоже побрал! посоветовала: «Цафер Ханум, зови на помощь Мать Мейре!». Матерью Мейре турки называли деву Марию. «Позвать ее? - проревела эта сука Цафер. - Да я лучше сдохну!» Однако боли были сильные.
        Прошли еще сутки. Она никак не могла разродиться и продолжала стонать. Что делать? Больше невозможно было переносить боль. Тогда она стала звать: «Мать Мейре! Мать Мейре!» Но сколько она не кричала, боль ее не отпускала, ребенок не появлялся. «Она не слышит тебя, - сказала ей тогда подружка, - она не знает турецкого языка. Зови ее христианским именем». - «Дева Мария! - вопит тогда эта сука. - Дева Мария!» Однако боль усиливалась, черт ее возьми. «Ты ее зовешь не так, как надо, Цафер Ханум, - продолжала подружка, - только поэтому она не приходит». Тогда эта сука некрещенная, чувствуя свою погибель, как заорет: «Богородица!» И разом появился ребенок, выскользнув, как угорь, из ее чрева.
        Это произошло в воскресенье, а в следующее воскресенье пришел черед рожать моей матери. Ей тоже было очень плохо, бедняжке, она кричала от боли, призывала Богородицу, но избавление не приходило.
        Мой отец сидел на земле посреди двора, он так страдал, что не мог ни пить, ни есть и злился на Богородицу.
         «Глядите-ка, в прошлый раз, не успела эта сука Цафер ее позвать, как она сломя голову помчалась ее спасать. Теперь же...» На четвертый день мой отец не выдержал и, не долго думая, взяв свою трость, отправился в монастырь девы Марии. Да поможет она нам! Войдя в монастырскую церковь даже не перекрестившись (настолько велик был его гнев), он закрыл дверь на щеколду и остановился перед иконой: «Скажи, пожалуйста, Богородица, - закричал он. - Моя жена Марулия, ты ее знаешь, она каждую субботу по вечерам приносит масло и зажигает лампады, моя жена Марулия уже трое суток страдает от боли и призывает тебя на помощь, видать, ты ее не слышишь? Наверное, ты оглохла, если не слышишь ее. Конечно, была бы это какая-нибудь сука вроде Цафер, одна из этих грязных турчанок, ты бы сломя голову прибежала ей на помощь. Но к призывам моей жены, христианки, ты глуха, ты не слышишь ее! Ну, что ж, не была бы ты Богородицей, я бы тебе вломил для острастки вот этой дубиной, которую ты видишь!»
        После чего, даже не поклонившись, он повернулся и пошел к выходу. И в ту же самую минуту икона заскрежетала, да так сильно, словно она раскалывалась. Все иконы так скрежещут, когда происходит чудо, если вы этого не знали, запомните, пожалуйста. Мой отец это тотчас понял и опустившись на колени перекрестился: «Я согрешил, дева Мария, - воскликнул он, - и пусть все, что я говорил, не идет в счет».


 

        Едва он вернулся в деревню, как ему сообщили радостную весть: «Поздравляем тебя, Костанди, твоя жена родила мальчика». Это был я, старый Анагности. Но я родился тугим на ухо. Мой отец, как вы теперь знаете, богохульствовал, обозвав глухой деву Марию. «Ах вон что, - должно быть сказала дева Мария. - Я сделаю так, что твой сын родится глухим, это, надеюсь, отучит тебя богохульствовать!»
        И дядюшка Анагности перекрестился.
- Но это еще пустяки, - сказал он, - она могла сделать меня слепым или кретином, горбуном или же, наконец, да спасет меня Бог! девчонкой. Так что моя глухота пустяки, и я преклоняю колени перед ее милостью!
        Он наполнил стаканы.
- Да поможет она нам! - сказал старик, поднимая
свой.
- За твое здоровье, дядюшка Анагности, я желаю тебе прожить сто лет и увидеть своих праправнуков! Старик отпил на треть свое вино и вытер усы.
- Нет, сынок, - сказал он, - достаточно. Я знаю своих внуков и с меня этого хватит. Нельзя просить слишком много. Мой час пробил. Я уже старик, друзья, силы мои ушли, я больше ничего не могу, в том числе и плодить детей, а на что мне такая жизнь?
        Дядюшка снова наполнил стаканы, вынул из-за пояса орехи, сушеный инжир, завернутый в листья лавра, и разделил их с нами.
- Все, что у меня было, я отдал своим детям, - сказал он. -Мы очень нуждались, очень, но это моя последняя забота. Бог велик!
- Бог велик, дядюшка Анагности, - крикнул Зорба на ухо старику, -Бог велик... а мы, мы ничтожны! Почтенный старец нахмурил брови.
- Постойте-ка, не обращайтесь с ним так жестоко, друзья, - сказал он сурово, - не грубите ему! Он тоже рассчитывает на нас, бедняга!
        В эту минуту молчаливая кроткая мамаша Анагности внесла на деревянном блюде поросячьи семенники и большой медный кувшин, наполненный вином. Она все поставила на стол и осталась стоять, скрестив руки и опустив глаза.
        Я испытывал отвращение к этой закуске, но, с другой стороны, мне было стыдно отказаться. Зорба украдкой посмотрел на меня, хитро улыбаясь.
- Это самое изысканное мясо, хозяин, - заверил он меня, - не брезгуй.
        Старый Анагности усмехнулся:
- Он правду говорит, попробуй и поймешь. Это как мозги! Когда принц Гeopr проезжал мимо монастыря, который наверху, монахи приготовили для всех поистине королевский обед с мясом. А для принца была лишь тарелка супа. Принц взял ложку и стал помешивать суп: «Это фасоль? - спросил он с удивлением. - Белая фасоль?» - «Ешь, мой принц, - ответил ему старый настоятель, - поешь сначала, потом об этом поговорим». Принц попробовал ложку, другую, третью, съел всю тарелку и облизнулся от удовольствия.
         «Что это за чудо такое? - спросил он. - Какая вкусная фасоль! Прямо, как мозги!» - воскликнул он. «Это не фасоль, принц, - ответил ему настоятель. - Кастрировали всех петухов в округе!»
        Смеясь, старик подцепил на вилку кусочек поросячьего
семенника.
- Княжеское блюдо! - сказал он. - Открой-ка рот! Я разинул рот. Дядюшка Анагности вновь наполнил стаканы, и мы выпили за здоровье его внука. Глаза старика заблестели.
- Кем бы ты хотел, чтобы стал твой внук, дядюшка Анагности? - спросил я его. - Скажи нам, и мы пожелаем ему счастья.
- Что бы ему пожелать, сынок? Что ж, пусть он выберет хороший путь, станет хорошим человеком, хорошим главой семьи, пусть он тоже заимеет детей и внуков и чтобы один из них походил на меня. Старики, глядя на него, говорили бы: «Посмотри, как он похож на старого Анагности! Мир праху его, это был хороший человек». Анедзинио, - сказал он, не глядя на жену, - Анедзинио, наполни-ка кувшин вином!
        В эту минуту от сильного толчка дверца загородки открылась, и поросята с визгом устремились в сад.
- Им больно, бедная скотина... - сочувственно сказал Зорба.
- Конечно, больно! - воскликнул старый критянин, смеясь. - Если бы с тобой так поступили, тебе бы тоже было больно, а?
        Зорба коснулся дерева.
- Проглоти свой язык, старый глухарь! - прошептал он с ужасом.
        Около нас взад-вперед бегал поросенок, злобно глядя в нашу сторону.
- Честное слово, можно подумать, он понимает, что мы его сейчас едим! - добавил дядюшка Анагности, в ударе от выпитого вина. Мы же, спокойные и довольные, продолжали, словно каннибалы, насыщаться, потягивая красное вино и любуясь розовым в свете заходящего солнца морем, видневшимся сквозь серебристые ветви оливковых деревьев.
        Когда с наступлением вечера мы покинули дом сельского старейшины, на Зорбу, который тоже был в ударе от выпитого вина, напала охота поболтать.
- О чем это мы говорили позавчера, хозяин? - спросил он меня. - Ты, вроде, хотел просветить народ, как ты сказал, раскрыть им глаза! Ну, что ж, давай! Попробуй раскрыть глаза дядюшке Анагности! Ты видел, как держалась его жена, ожидая приказаний, наподобие собачки на задних лапках? А теперь еще научи их, что это жестоко - есть мясо того самого живого поросенка, который визжит перед тобой от боли, или что женщины имеют такие же права, как мужчины. Так что же выиграет бедняга дядюшка Анагности от твоих глупых объяснений? Ты ему только причинишь боль. А чего добьется мамаша Анагности? Начнутся сцены, курица захочет стать петухом, и они сцепятся друг с другом... Оставь в покое людей, хозяин, не раскрывай им глаза, что ты думаешь они увидят? Свою нищету! Так путь они продолжают мечтать! Замолчав на минуту, он почесал голову и задумался.
- Если бы ты мог, - сказал он наконец, - по крайней
мере...
- Что ты имеешь в виду? Скажи яснее.
- Если бы ты мог по крайней мере показать им мир лучший, чем тот мрак, в котором они сейчас живут. Есть у тебя такой?
        Такого у меня не было. Я хорошо знаком с миром, близким к распаду, но не знал грядущего, который поднимется из руин. «Этого никто не может знать наверняка, - думал я. - Старый мир осязаем, прочен, мы в нем живем и ежеминутно вступаем с ним в схватку. Мир будущего еще не родился, он неуловим, бесформен, это свет, из которого сотканы мечты, облако, разрываемое неистовыми ветрами - любовью, ненавистью, воображением, случаем, Богом... Самый великий пророк сможет дать людям только плетение словес и чем величавее пророк, тем менее точно будет его предсказание».
        Зорба смотрел на меня с насмешливой улыбкой. Я был зол.
- Я знаю такой, - ответил я уязвленно.
- Ну-ка, расскажи!
- Не стану я тебе рассказывать, ты все равно не поймешь.
- Эх! Ты так говоришь, потому что у тебя его нет! - сказал Зорба, покачав головой. - Ты не думай, что я белены объелся, хозяин. Если тебе об этом сказали, то тебя обманули. Я, возможно, такой же невежда, как дядюшка Анагности, но я и не так глуп. Э! Нет! Если я, по-твоему, не могу понять, почему же ты хочешь, чтобы поняли они, этот жалкий старик и его придурковатая жена, да и все остальные Анагности? Все они в твоем будущем увидят только мрак. Нет уж, оставь им их старый мир, они к нему привыкли, ладят с ним пока, не так ли? Одним словом, они
живут и живут неплохо, плодят детей и даже внуков. Бог делает их глухими и слепыми, а они кричат: «Хвала Господу». Они в нищете чувствуют себя непринужденно. Поэтому оставь их в покое и помолчи.
        Я замолчал. Мы проходили мимо сада вдовы. Зорба на мгновение остановился, вздохнул, но ничего не сказал. Должно быть, где-то шел дождь. Запах земли, полный свежести, наполнял воздух. Показались первые звезды. Народившаяся зеленовато-желтая луна мягко сверкала, небосвод до краев был наполнен негой.
         «Этот человек, - думал я, - необразован, но обладает светлым умом. Душа его нараспашку, у него доброе сердце, он много повидал, однако не растерял свою изначальную отвагу. Все эти сложные проблемы, неразрешимые для нас, он решает одним махом, словно разрубает мечом, как это делал его соотечественник Александр Македонский. Его невозможно сбить с пути, потому что он всем своим существом сросся с этой землей. Африканские дикари обожествляют змей за то, что они всем телом распластываются по земле и посему, якобы, знают все тайны мироздания. Змея познает мир своим туловищем, хвостом, головой, бесшумно извиваясь, она сливается воедино с матерью-землей. То же происходит с Зорбой. Мы же, образованные люди, не что иное, как птицы, опьяненные воздухом».
        Звезд на небе все прибавлялось. Невыразимо холодных и равнодушных, без всякого сочувствия к людским страстям.
        Больше мы не говорили. С восторгом смотрели мы на небо, наблюдая, как на востоке ежесекундно зажигаются новые звезды, распространяя вселенский пожар.
        Мы вернулись к себе в хижину. У меня не было ни малейшего желания есть и я уселся на скале у моря.
        Зорба разжег огонь, поел и, казалось, готов был присоединиться ко мне, но, передумав, улегся на свой матрас и заснул.
        Море было спокойно. Застывшая под россыпью звезд земля тоже молчала. Не было слышно ни лая собак, ни жалоб ночных птиц. Но тишина казалась обманчивой, я ощущал это лишь по току крови, стучавшей в висках и на шее.
         «Мелодия тигра!» - подумал я с дрожью. В Индии с наступлением ночи люди низкими голосами поют печальную песню, дикую и монотонную, напоминающую отдаленное рычание хищников - мелодию тигров. Человеческое сердце преисполняется трепетом ожидания.
        Я думал об этой ужасной мелодии и пустота в моей груди, которую я ощущал, стала мало-помалу наполняться. Слух мой пробудился, и тишина обернулась криком. Я наклонился и, зачерпнув ладонями морскую воду, смочил себе лоб и виски. Мне полегчало. В глубине моего существа продолжали раздаваться смутные, нетерпеливые, угрожающие крики - тигр находился внутри меня, он рычал.
        Внезапно я ясно услышал голос.
- Будда! Будда! - закричал я, резко выпрямившись. Я пошел быстрым шагом вдоль кромки воды, будто хотел убежать от самого себя. С некоторых пор едва я остаюсь ночью один, в полной тишине, как слышу его голос - сначала печальный, умоляющий, постепенно он все больше раздражается, начинает даже реветь. Наступает момент, когда он словно брыкается в моей груди - ребенок, время которого подошло.
        Видимо, наступила полночь. Небо застлало черными тучами, на мои руки упали крупные капли, но я не обращал на это внимания. Погрузившись в раскаленную атмосферу, я чувствовал на своих висках языки пламени.
         «Час пробил, - думал я с дрожью, - колесо Будды подхватило меня, пришло время освободиться от чудесной ноши».
        Я быстро вернулся в хижину и зажег огонь. Зорба заморгал глазами от яркого света, увидя меня, склонившегося над бумагами. Он что-то неразборчиво проворчал, отвернулся к стене и снова погрузился в сон.
        Я торопливо писал. «Будда» находился во мне, наподобие разматывающейся в моем сознании голубой ленты, испещренной знаками. Лента быстро ускользала и я спешил, чтобы угнаться. Все стало легко и просто, я даже не сочинял, а лишь запечатлевал богатство, рожденное воображением. Весь мир раскрылся передо мной, он сострадал, отрекался, пел; в нем было все - дворцы Будды, женщины в гаремах, золотые кареты, три роковые встречи: со стариком, больным и смертью; была пережита пора бегства, аскетизма, освобождения и наконец пришло спасение. Земля покрылась желтыми цветами, нищие и короли одели желтые одежды, камни, леса и вся другая плоть стали невесомыми. Души превратились в песни, сознание же самоуничтожалось. Пальцы мои устали, но я не хотел, не мог остановиться. Воображаемые картины проносились в мгновенье ока, мне надо было торопиться.
        Утром Зорба нашел меня уснувшим, голова моя лежала на рукописи.



                6.

        Когда я проснулся, солнце уже поднялось достаточно высоко. От долгого сна моя правая рука так онемела, что я не мог согнуть пальцы! Буддийская буря прошлась по мне, принеся усталость и пустоту.
        Я нагнулся, чтобы собрать упавшие на полулисты. У меня не было ни сил, ни желания их просмотреть. Словно все это бурное вдохновение было только сном, который я, униженный словами узник, не хотел видеть.
        В этот день шел мелкий, бесшумный дождь. Перед уходом Зорба разжег жаровню, и я весь день просидел, поджав ноги и грея руки над огнем, без пищи, лишь слушая, как тихо падают капли дождя.
        Я ни о чем не думал. Мой мозг, скатанный в шар, будто крот в размокшей земле, отдыхал. Я слышал легкие движения, глухой рокот земли, шум дождя и набухание зерен в почве. Казалось, что небо и земля сливаются, наподобие того, как в первобытную эпоху соединялись мужчина и женщина и плодили детей. Вдоль берега бушевало море, напоминая хищного зверя, лакающего воду.
        Когда мы живем в счастье, мы с трудом ощущаем его. Лишь оглянувшись назад мы зачастую с удивлением вдруг понимаем, насколько были счастливы. Я же был счастлив на этом критском берегу и осознавал это.
        Огромное темно-синее море раскинулось здесь до африканских берегов. Часто дул горячий южный ветер, ливиец, налетавший из далекого края раскаленных песков. По утрам море благоухало арбузом; в полдень оно парило, чуть колыхаясь, как едва наметившаяся грудь. Вечером оно вздыхало и окрашивалось в розовый, винный, лиловый и темно-синий цвета.
        После обеда я развлекался, наполняя ладонь тонким белым песком, чувствуя, как он, теплый и мягкий, скользит между пальцев. Рука, как песочные часы, из которых убегает и где-то теряется жизнь. Пусть теряется, а я любуясь морем, наконец-то понимаю философию Зорбы и чувствую, как мои виски ломит от счастья.
        Это напомнило мне мою младшую племянницу Алку, четырехлетнюю девочку: однажды мы накануне Нового года разглядывали витрину игрушечного магазина, она повернулась ко мне и произнесла изумительную фразу: «Дядюшка Людоед, я такая счастливая, у меня будто рога выросли!» Я был поражен. Какое чудо эта жизнь и как все души, несмотря на глубоко уходящие корни, в сущности, родственны.
        Вспомнил я и вырезанную из эбенового дерева голову Будды, которую видел в каком-то музее. Будда был освобожден, высшая радость наполняла его после агонии, длившейся семь лет. Вены на его лбу по бокам были настолько раздуты, что выступали в виде двух мощных рогов, скрученных наподобие стальных пружин.
        К вечеру дождь прошел, небо снова стало чистым. Мне хотелось есть, и я радовался голоду - вот-вот должен был прийти Зорба, он разожжет очаг и начнет ежедневную церемонию приготовления пищи.
         «Опять эта старая бесконечная песня, - часто говорил Зорба, ставя на огонь кастрюлю. - Можно бесконечно болтать не только о женщинах, будь они прокляты, но и про жратву тоже».
        В первый раз за последнее время я почувствовал удовольствие от еды. Зорба разжигал огонь между двух камней, мы начинали есть и пить, завязывался разговор; я наконец понял, что принятие пищи одновременно и духовная функция, мясо, хлеб и вино служат тем сырьем, которое превращается в сознание.
        По вечерам, без еды и выпивки, усталый после трудового дня, Зорба был угрюм, говорил без воодушевления, слова клещами не вытащить. Его движения были усталыми и неуклюжими. Но едва он, окоченевший и изнуренный, подбрасывал, как он говорил, угля в топку, механизм внутри него оживлялся и набирал обороты. Глаза зажигались, воспоминания рвались наружу, на ногах словно крылья вырастали, и он пускался в пляс.
- Скажи мне, что для тебя хлеб насущный, и я скажу, кто ты. Кое-кто превращает пищу в сало и отбросы, другие - в труд и хорошее настроение, а некоторые, как я слышал, делают из нее культ. Итак, есть три вида мужчин. Я же не принадлежу ни к лучшим, ни к худшим, держусь где-то посередине. То, что съедаю, я превращаю в труд и хорошее настроение. Это не так уж плохо. - Он хитро на меня посмотрел и засмеялся.
- Ты же, хозяин, своей пище силишься придать высшее назначение. Но у тебя это не получается, и ты себя казнишь. С тобой происходит то же самое, что с вороном.
- Что же с ним произошло, Зорба?
- Видишь ли, сначала он ходил с достоинством, соответственно ворону. Но однажды он забрал себе в голову ходить с важным видом, подобно куропатке. С тех пор бедняга забыл свою собственную походку и теперь не знает, как ходить, и хромает.
        ...Я поднял голову. Послышались шаги Зорбы, поднимавшегося из штольни. Немного спустя я увидел, что он подходит с вытянутым недовольным лицом, большие руки болтались, как чужие.
- Добрый вечер, хозяин! - пробормотал он сквозь зубы.
- Привет, старина. Как работалось сегодня?
        Зорба не ответил.
- Я разведу огонь, - сказал он, - и приготовлю поесть.
        Взяв в углу охапку дров, он вышел на берег и, мастерски уложив поленья между двумя камнями, разжег пламя. Потом Зорба поставил глиняный горшок, налил в него воды, бросил луку, помидоров, рис и на чал стряпать. Я в это время постелил на круглый низкий стол скатерть, нарезал толстыми ломтями пшеничного хлеба и налил вина из бутыли в калебас, украшенный росписью. Его нам подарил дядюшка Анагности еще в первые дни. Следя за огнем, Зорба опустился на колени перед горшком, глаза его расширились, но он по-прежнему молчал.


 

- У тебя есть дети, Зорба? - спросил я неожиданно.
        Он обернулся.
- Почему ты об этом спрашиваешь? У меня есть дочь.
- Замужем?
        Зорба рассмеялся.
- Отчего ты смеешься, Зорба?
- Излишний вопрос, - сказал он. - Конечно, замужем.
        Она же нормальная. Я работал на медном руднике в Правице в Халкидиках. Однажды получаю письмо от брата Янни. И правда, забыл тебе сказать, что у меня есть брат, человек замкнутый, рассудительный, набожный, лицемер хороший, словом, человек, что надо, опора общества. Он бакалейщик и ростовщик в Салониках. «Алексис, брат мой, - писал он мне, - твоя дочь Фроссо пошла по плохой дорожке, обесчестив твое имя. Она заимела любовника, от которого у нее ребенок. Это подрывает нашу репутацию. Я поеду в деревню и перережу ей глотку».
- Ну, а ты что стал делать, Зорба?
        Он пожал плечами:
- «Фи! Эти женщины!» сказал я и разорвал письмо. Он помешал рис, посолил и усмехнулся.
- Подожди, ты сейчас услышишь самое смешное. Два месяца спустя я получаю от моего глупого брата второе письмо: «Желаю тебе здоровья и счастья, мой дорогой брат Алексис! - пишет этот дурак. - Честь восстановлена, ты можешь ходить с высоко поднятой головой, этот человек женился на Фроссо!»
        Зорба повернулся и посмотрел на меня. При свете сигареты я видел его блестящие глаза. Он снова пожал плечами:
- Фу! Эти мужчины! - сказал он с едва уловимым презрением.
- Чего еще ждать от женщин? - немного спустя добавил он. - Они готовы заиметь ребенка от первого встречного. А чего ожидать от мужчины? Они попадают в расставленные сети. Запомни это, хозяин!
        Он снял кастрюлю с огня, и мы принялись за еду.
        Зорба вновь погрузился в свои мысли. Его терзала какая-то забота. Он смотрел на меня, порываясь что-то сказать, но крепился. При свете керосиновой лампы я ясно видел его озабоченные, беспокойные глаза.
        Я больше не мог сдерживаться:
- Зорба, ты что-то хочешь мне сказать, так говори. Если у тебя начались схватки, рожай! Зорба молчал. Он подобрал небольшой камень и с силой бросил его в раскрытую дверь.
- Оставь камни в покое, говори!
        Зорба вытянул морщинистую шею.
- Ты доверяешь мне, хозяин? - спросил он, с тревогой глядя мне в глаза.
- Да, Зорба, - ответил я. - Что бы ты ни делал, ты не сможешь обмануть. Даже если ты очень захочешь, ты не сможешь. Ты вроде льва или волка. Эти звери никогда не смогут вести себя, как бараны или ослы - так определено им природой. Таков и ты: Зорба - до кончиков ногтей.
        Старик покачал головой:
- Но я больше не знаю, куда, к черту, все идет! - сказал он.
- Это знаю я, не ломай себе голову. Все движется вперед!
- Скажи это еще раз, хозяин, чтобы я набрался мужества! - воскликнул он.
- Все движется вперед!
        Глаза Зорбы засверкали.
- Теперь я могу тебе сказать. Уже много дней меня мучает один проект, прямо-таки сумасшедшая затея. Можно ли ее осуществить?
- Ты еще спрашиваешь, для этого мы и приехали сюда - воплощать идеи.
        Зорба вытянул шею и посмотрел на меня с радостью и опаской:
- Скажи прямо, хозяин! - воскликнул он. - Разве мы сюда приехали не из-за угля?
- Уголь - это только предлог, чтобы не интриговать людей. Пусть они считают нас мудрыми предпринимателями, не то закидают гнилыми помидорами. Понимаешь, Зорба?
        Старик от удивления раскрыл рот, не осмеливаясь поверить в такое счастье. Потом до него все-таки дошло, и он бросился обнимать меня.
- Ты умеешь танцевать? - спросил он восторженно. - Умеешь?
- Нет.
- Нет?
        Зорба с удивлением опустил руки.
- Хорошо, - сказал он через мгновение. - Тогда танцевать буду я, хозяин. Пересядь подальше, чтобы я случайно не задел тебя. Ойе! Ойе!
        Старый грек подпрыгнул, выскочил из сарая, скинул башмаки, куртку, жилет, подвернул штаны до колен и пустился в пляс. Его лицо, измазанное углем, было совсем черным, сверкали только белки его глаз. Зорба бросился танцевать в исступлении, хлопая в ладоши, подпрыгивая, поворачиваясь в воздухе, падая на колени и вновь подпрыгивая, будто гуттаперчевый. Вдруг он так устремился в небо, словно захотел преодолеть великий закон природы и взлететь. Душа пыталась увлечь это изношенное тело ввысь и броситься с ним в бездну, наподобие метеора. Испытываемый Зорбой необыкновенный душевный подъем заставлял его снова и снова подбрасывать тело, но оно неизменно опускалось на землю.
        Зорба насупил брови, его лицо приняло встревоженный и недоуменный вид. Он больше не вскрикивал, а сжав челюсти, пытался понять невозможное.
- Зорба, Зорба! - воскликнул я. - Хватит!
        Я боялся, что старое тело вдруг не выдержит такого темпа, рассыплется на тысячу частей и разлетится на все четыре стороны. Можно было кричать сколько угодно. Вы думаете Зорба слышал земные крики? Он словно превратился в птицу.
        С легким беспокойством я следил за диким, отчаянным танцем. Когда я был ребенком, мое воображение не имело границ, и я рассказывал своим друзьям поразительные вещи, в которые сам верил.
         «Расскажи, как умер твой дедушка», - попросили меня однажды маленькие товарищи по начальной школе.
        Я тотчас придумал миф и чем фантастичнее он был, тем больше сам в него верил: «Мой дедушка носил галоши. Однажды (у него уже была белая борода) он спрыгнул с крыши нашего дома. Но коснувшись земли, он, как мяч, подпрыгнул и поднялся выше дома, а потом все выше и выше, пока не скрылся в облаках. Вот так умер мой дедушка».
        С тех пор как я придумал этот миф, каждый раз, когда ходил в маленькую церковь Святого Мины и видел в самом низу иконостаса вознесение Христа, я показывал моим товарищам: «Смотрите, вот мой дедушка в своих галошах».
        В этот вечер, спустя столько лет, видя, как Зорба взлетает в воздух, я с ужасом вспоминал эту детскую сказку, будто боялся увидеть Зорбу, исчезающим в облаках.
- Зорба! Зорба! - кричал я. - Ну, хватит же!
        Зорба присел на корточки, с трудом переводя дух. Его лицо излучало счастье, на лбу слиплись седые волосы, пот стекал по щекам и подбородку, смешиваясь с угольной пылью.
        Я с волнением наклонился к нему.
- Это меня успокоило, - объяснил он через минуту, - мне как будто кровопускание сделали. Теперь я могу говорить. Он вернулся в хижину, уселся перед жаровней и посмотрел на меня с сияющим видом.
- Что случилось, почему ты бросился танцевать?
- А что бы ты хотел, чтобы я делал, хозяин? Меня душила радость и нужно было разрядиться. А как мне это сделать? Поговорить? Фу, ты!
- Что же это за радость у тебя?
        Лицо его потемнело, губы задрожали.
- Какая радость? Выходит все, что ты только что сказал, было сказано на ветер? Ты признался, что мы приехали сюда не из-за угля, а лишь провести время. Мы пускаем людям пыль в глаза, чтобы они нас не приняли за дураков и не закидали помидорами, а сами, оставшись вдвоем, помираем со смеху. Именно этого я, клянусь, тоже бессознательно желал. Иногда я думал об угле, иногда о мамаше Бубулине, иногда о тебе... настоящая путаница. В штольне я говорил: «Чего я хочу, так это угля!» - и весь предавался делу. А после, кончив работу, я баловался с этой старой хрюшей, посылая подальше весь этот лигнит и хозяев заодно, чтоб они повесились на маленькой ленточке с ее шеи вместе с Зорбой. Я терял голову. Когда же наконец оставался один и мне нечего было делать, я думал о тебе, хозяин, и сердце мое разрывалось. Тяжким грузом это висело на моей душе: «Стыдно, Зорба, - восклицал я, -стыдно насмехаться над этим честным человеком и проедать его деньги. До каких пор ты будешь негодяем? Хватит с меня этого!»
        Я тебе говорил, хозяин, что потерял голову. Дьявол меня тянул в одну сторону, Господь Бог в другую. Ты, хозяин, об этом хорошо сказал, сейчас мне ясно. Я понял! Договорились. Теперь мы затеем крупное дело! У тебя еще сколько денег? Давай все, потратим твои капиталы!
        Зорба вытер лицо и осмотрелся. На маленьком столе были раскиданы остатки нашего обеда:
- С твоего разрешения, хозяин, - сказал старик, - я еще голоден.
        Он взял ломоть хлеба, луковицу и горсть оливок. Ел Зорба с жадностью, отправляя еду в рот, не коснувшись ее губами, вино так и булькало в калебасе. Насытившись, он прищелкнул языком:
- Чувствую себя повеселевшим. - Потом он подмигнул мне.
- Почему ты не смеешься, хозяин? Что это ты уставился на меня? Такой уж я есть. Во мне сидит дьявол и кричит, я делаю все, что он велит. Всякий раз, когда я вот-вот задохнусь, он кричит: «Танцуй!» - и я танцую. И мне от этого становится легче! Однажды, когда умер мой маленький Димитраки, в Халкидиках, я тоже поднялся, как сейчас, и стал танцевать. Родные и друзья, видевшие, как я танцую возле тела, бросились останавливать меня. «Зорба сошел с ума! - кричали они. - Зорба сошел с ума!» Я же, если бы не начал танцевать в ту минуту, наверняка сошел бы с ума от горя. Это был мой первенец, ему было три года, и я не мог перенести эту потерю. Понимаешь ли ты, о чем я тебе рассказываю, хозяин, или я со стенами разговариваю?
- Я понимаю, Зорба, понимаю, ты не со стенами говоришь,
- В другой раз... я был в России, около Новороссийска, туда я ездил тоже на шахты. На сей раз это была медь. Я выучил пять-шесть русских слов, ровно столько, сколько было необходимо: да, нет, хлеб, вода, я тебя люблю, приходи, сколько. Я подружился с одним русским, это был ярый большевик. Каждый вечер мы ходили в одну и ту же портовую харчевню, выпивали не один графинчик водки, что нас приводило в хорошее настроение. Как только нам становилось весело, сердца наши раскрывались. Он хотел мне подробно рассказать о том, что с ним произошло во время русской революции, я же пытался посвятить его в свои похождения.
        Как видишь, мы вместе напивались и скоро стали
как братья. С грехом пополам объясняясь жестами, мы старались понять друг друга. Он начинал первым, а когда я больше ничего не понимал, то кричал: «Стоп!» Тогда он пускался в пляс, понимаешь, хозяин? Чтобы передать в танце, то что он хотел мне сказать. Я делал то же самое. Все, что мы не могли выразить словами, мы говорили ногами, руками, животом или же дикими воплями: Аи! Аи! Оп ля! Ойе!
        Русский говорил о том, как они взяли в руки оружие, как вспыхнула война, как прибыл он в Новороссийск. Потом я больше не мог ничего понять, поднял руку и закричал: «Стоп!» Русский тотчас пустился в пляс и пошел и пошел! Он плясал, как одержимый. Я смотрел на его руки, ноги, грудь, глаза и все понимал. Они вошли в Новороссийск, расстреливали хозяев, грабили лавки, врывались в дома и похищали женщин. Сначала те плакали, шлюхи, царапались, но постепенно затихали, закрывали глаза и визжали от удовольствия. Женщины, право...
        А потом была моя очередь. С первых же слов (может он был малость туповат) русский кричал: «Стоп!» Я только этого и ждал. Я вскакивал, отодвигал столы и стулья и пускался в пляс. Эх, старина! Люди пали так низко, черт возьми, они настолько ленивы, что довели свое тело до немоты, работают только языком. Много ли, по-твоему, можно сказать языком? Если бы ты мог видеть, как он меня «слушал», этот русский, всего - с ног до головы - и как он все понимал. Танцуя, я описывал ему свои несчастья, путешествия, женитьбы, ремесла, которым обучился: каменотеса, шахтера, разносчика, гончара, игрока на сантури, торговца семечками, кузнеца; рассказывал, как я был повстанцем, контрабандистом; сколько раз меня сажали в тюрьму, как я убегал, как я прибыл в Россию... Он, все, ну просто все понимал, хотя и был тупоголовым. Много что говорили мои ноги, руки, даже волосы и одежда. Нож, висевший на моем поясе, и то говорил. Когда я кончил, этот большой дурень сжал меня в объятиях, целовал, мы снова наполнили стаканы водкой, плакали, смеялись и вновь обнимались. На рассвете мы расставались и шли спать, спотыкаясь, а вечером опять находили друг друга.
        Ты смеешься, не веришь мне, хозяин? «Скажи, пожалуйста, - думаешь ты, - что нам заливает этот Синдбад- Мореход? Говорить с помощью танца, разве это возможно?» И однако я готов руку отдать на отсечение, должно быть, именно так разговаривают между собой боги и дьяволы.
        Ты очень деликатен и не возражаешь мне. Но я вижу, что ты уже хочешь спать. Что ж, пойдем, завтра продолжим. А я выкурю еще сигарету, может, даже окунусь в море. Я весь горю, нужно себя остудить. Доброй ночи.
        Мне не спалось. «Пропащая моя жизнь, - думал я - Если бы я мог взять тряпку и стереть все то, чему я научился, что я видел и слышал, а потом поступить в школу Зорбы и начать изучение великой, настоящей азбуки! Насколько другим был бы путь, который я бы избрал! Чудесным образом научил бы я свои пять чувств, свою кожу, чтобы она могла наслаждаться и впитывать. Я бы научился бегать, бороться, плавать, ездить верхом, грести, водить автомобиль, метко стрелять. Наполнил бы свою душу плотью, а ту, в свою очередь, душой. Я бы примирил в себе этих вечных врагов».
        Так я думал о своей жизни, проходившей без всякой пользы. Через открытую дверь, при свете звезд, смутно виделся Зорба, сидевший на корточках на скале, подобно ночной птице. Я завидовал ему, он нашел правду, его путь был единственно правильным!
        В какую-нибудь первобытную эпоху Зорба наверняка был бы вождем племени, прорубившим путь своим людям топором. Или же знаменитым трубадуром, кочевавшим по замкам, где все бы упивались звуками, исходившими из его уст: господа, слуги, знатные дамы... В нашу же неблагодарную пору он бродит вдоль изгородей, словно голодный волк, или опускается до роли шута при каком-то писаке.
        Вдруг я увидел, что Зорба поднялся. Кинув одежду на гальку, он бросился в море. Через минуту при слабом свете нарождавшейся луны на поверхности появилась его голова, затем он снова нырнул. Время от времени он вскрикивал, лаял, ржал, пел петухом - душа его в этой ночи обращалась к животным.
        Я незаметно заснул. На другой день ранним утром я увидел улыбающегося и отдохнувшего Зорбу, он тряс меня за ноги.
- Поднимайся, хозяин, я хочу посвятить тебя в свой проект.
- Слушаю тебя.
        Нам давно уже нужен был лес для прокладки новых галерей. Мы решили арендовать принадлежащий монастырю сосновый лес, однако транспортировка стоила дорого, к тому же не нашлось мулов. И вот сейчас, Зорба, усевшись по-турецки прямо на землю, начал объяснять, как он установит канатную дорогу с вершины горы до берега: с ее помощью можно будет спускать лес; дорога будет оснащена стальными тросами, опорами и шкивами.
- Согласен? - спросил старый грек, закончив. - Ты подписываешься под этим?
- Я подписываюсь, Зорба, я согласен.
        Он разжег жаровню, поставил на огонь чайник, приготовил мне кофе, закутал мои ноги одеялом, чтобы я не простудился, и ушел удовлетворенный.
- Сегодня мы начнем новую галерею. Я нашел одну из этих жил! Настоящий черный алмаз! Раскрыв рукопись «Будды», я углубился в свои собственные галереи. Я работал весь день и по мере продвижения испытывал сложные чувства - облегчение, тщеславие и отвращение. Но я был увлечен, ибо знал, что стоит мне закончить эту рукопись, запечатать и перевязать, как я стану свободен.
        Почувствовав голод, я съел немного изюма, миндаля и кусочек хлеба. С нетерпением ожидал я возвращения Зорбы, человека, приносившего радость своим чистым смехом, добрым словом и мастерством в приготовлении вкусной еды.
        Зорба появился к вечеру. Он сделал обед, мы поели, мысли же его где-то витали. Он опустился на колени, вбил небольшой колышек, натянул шпагат и, подвесив на маленьком ролике щепку, пытался найти необходимый наклон, чтобы его сооружение не поломалось.
- Если наклон будет больше, чем нужно, - объяснял он мне, - то все пропадет. Если меньше, все равно плохо. Нужно найти точный наклон. А для этого, хозяин, необходимы вино и здравый смысл.
- Вино у нас есть, что же касается здравого смысла... Зорба рассмеялся.
- Ты не так глуп, хозяин, - заметил он, с нежностью
посмотрев на меня.
        Старый грек сел передохнуть и закурил сигарету. У него снова было хорошее настроение и он разговорился.
- Если удастся наладить канатную дорогу, спустим весь лес, потом откроем лесопилку, чтобы делать доски, столбы, крепежный лес, деньги будем грести лопатой, а затем можно построить трехмачтовый корабль и, смотав удочки, отправиться бродить по свету!
        Глаза Зорбы блестят, он видит далекие города с иллюминацией, огромными домами и машинами, пароходы, красивых женщин...
- Волосы мои стали седыми, зубы начали шататься - я не могу больше терять время. Ты же молод и можешь еще потерпеть. Я больше не могу. Честное слово, чем больше я старею, тем больше я зверею! И пусть не рассказывают сказки, что старость делает человека мягче и умеряет его пыл! С приближением смерти он, тем не менее, не подставит шею со словами: «Перережь мне горло, пожалуйста, чтобы я отправился к праотцам». У меня наоборот, чем ближе смерть, тем мятежнее я становлюсь. Я не спускаю флаг. Я хочу завоевать мир! Он поднялся и снял со стены сантури.
- Иди-ка на минутку сюда, демон, - сказал он, - что это ты молча висишь на стене? Сыграй нам немножко! Я всегда с жадностью смотрел на то, с какой осторожностью и нежностью доставал Зорба сантури из тряпки, в которую она была завернута. Он делал это с таким видом, будто очищал инжир или раздевал женщину. Старый грек поставил сантури на колени, склонился над ней и слегка погладил струны - похоже было, что он советовался с ней о песне, которую они вместе будут петь, казалось, он упрашивал ее проснуться, составить компанию его печальной душе, уставшей от одиночества. Зорба затянул песню, она не выходила, прервав ее, он запел другую; струны звенели нехотя, словно им причиняли боль. Старик прислонился к стене, вытер пот, внезапно проступивший на лбу.
- Она не хочет... - пробормотал он с трудом, взглянув на сантури, - она не хочет.
        Он вновь завернул ее с осторожностью, будто это был хищный зверь, который мог на него напасть, и, тихонько поднявшись, повесил сантури на стену.
- Она не хочет, - прошептал он снова. - И не нужно ее насиловать.
        Зорба уселся на землю, положил каштаны в огонь и налил в стаканы вина. Он выпил, потом еще, очистилкаштан и протянул его мне.
- Ты в этом что-нибудь понимаешь, хозяин? - спросил он меня. - Я - ничего. Любая из вещей имеет душу: лес, камни, вино, которое пьют, земля, по которой ходят... все, все, хозяин.
        Он поднял стакан.
- За твое здоровье!
        Выпив его, он налил снова.
- Б...ая жизнь! - прошептал он. - Шлюха! Она такая же, как мамаша Бубулина.
        И он рассмеялся.
- Послушай, что я тебе скажу, хозяин, да не смейся ты. Жизнь, похожа на мамашу Бубулину. Она стара, не так ли? Однако в ней все же есть нечто занимательное. У нее есть множество способов заставить тебя потерять голову. Закрыв глаза, ты себе представляешь, что держишь в объятиях двадцатилетнюю девушку. Ей всего лишь двадцать лет, клянусь тебе, старина, если ты в форме и погасил свет. Ты можешь мне сказать, что она перезрела, что она вела беспорядочный образ жизни, что она крутила с адмиралами, матросами, солдатами, крестьянами, ярмарочными торговцами, попами, рыбаками, жандармами, школьными учителями, проповедниками, судьями. Ну а потом? Что из этого? Она быстро все забывает, шлюха, не может вспомнить никого из своих любовников, становится (и я не шучу) невинной пташкой, наивной девочкой, маленькой голубкой, краснеет, можешь мне поверить, она краснеет и дрожит, словно это в первый раз. Женщина—это чудо какое-то, хозяин. Она может пасть тысячу раз и тысячу раз она поднимется девственницей. Ты меня спросишь, почему? Да потому, что она ни о чем не помнит.
- А ее попугай все помнит, Зорба, - сказал я, чтобы его уколоть. - Он все время называет имя и отнюдь не твое. Разве это не приводит тебя в бешенство? В ту минуту, когда ты вместе с ней поднимаешься на седьмое небо и слышишь попугая, который кричит: «Канаваро! Канаваро!», разве у тебя нет желания свернуть ему шею? Хотя в конце концов придет время и ты его научишь кричать: «Зорба! Зорба!»
- О-ля-ля! Какой же ты старомодный! - закричал Зорба, заткнув уши большими руками. - Почему ты хочешь, чтобы я его задушил? Да я просто обожаю слушать, как он выкрикивает это имя, о котором ты говоришь. Ночью он цепляется за что-то над кроватью, чертенок, глаза его пронизывают темноту, и едва мы начинаем объясняться, как этот негодяй вопит: «Канаваро! Канаваро!» И тотчас, клянусь тебе, хозяин, хотя, как ты сможешь это понять, ты развращенный своими проклятыми книгами! Даю тебе слово, хозяин, я чувствую на своих ногах лакированные туфли, перья на голове и бороду, нежную, как шелк и пахнущую амброй. «Буон джорно! Буона сэра! Манджате макарони». Я становлюсь настоящим Канаваро. Поднимаюсь на свой адмиральский корабль, пробитый тысячу раз и пошел... полный вперед! Канонада начинается!
        Зорба рассмеялся. Он закрыл левый глаз и посмотрел
на меня.
- Ты уж извини меня, - сказал он, - но я похож на своего деда, капитана Алексиса, Боже, прими его душу! В свои сто лет он по вечерам усаживался перед дверью, чтобы посмотреть на молодежь, которая шла к фонтану. Зрение у него ослабло, иногда он подзывал девушек: «Скажи-ка, кто ты?» - «Ленио, дочь Мастрандони!» - «Подойди-ка поближе, я коснусь тебя! Ну, иди же, не бойся!» Девушка подавляла смех и подходила. Мой дедушка поднимал тогда руку точно до лица девушки и нежно ощупывал его, медленно и жадно. У него текли слезы. «Почему ты плачешь, дедушка?» - спросил я его однажды. «Эх! Ты думаешь, что не о чем плакать, сынок, в то время как я вот-вот помру и оставлю на земле столько красивых девушек?» Зорба вздохнул.
- Ax! Бедный мой дедушка, - сказал он, - как я тебя сейчас понимаю! Я часто говорю себе: «Какое несчастье! По крайней мере, если бы все красивые женщины могли умереть в одно время со мной!» Но эти потаскухи будут жить, они будут вести красивую жизнь, мужчины будут их обнимать и целовать, а Зорба превратится в прах для того, чтобы они по нему ходили!
        Он вытащил еще несколько каштанов из огня и очистил. Мы чокнулись. Долгое время мы так сидели неспеша попивая, жуя, наподобие двух огромных кроликов, и слушали, как снаружи бушует море.



                7.


 
  Osho meditations, sannyas sharing

На сайте сейчас посетителей: 36. Из них гостей: 36.

Создание и поддержка портала - мастерская Фэнтези Дизайн © 2006-2011

Rambler's Top100